— А я не знал, что ответить. За пределом моих занятий и бесед с моими друзьями-писателями для меня все на свете было ново, а фраза, которую ты произнесла, значила… казалось, значила, что кто-то может выслушать меня…
— Не напоминай мне про это! Уж и наслушалась же я! Честное слово, забавный ты человек.
— …и сказать мне что-то приятное. Ведь это не так уж трудно. Я сказал тебе, что мои стихи немногого стоят, а ты ответила, что я еще так молод, а уже приобрел известность, не в пример всем этим мальчикам, которые скучились в углу…
— «У них нет честолюбия», да?
— Да. Потом ты пригласила меня танцевать, а я сказал, что не умею, но ты все с той же улыбкой показала мне, как я должен держать тебя, положила руку мне на затылок, прижала меня к себе и повела. Я только вдыхал запах твоих волос. Я желал сказать тебе, что с тобой я мог бы говорить обо всем на свете, что тебе я мог бы излить душу, высказать то, что я думаю, и что, если бы нам не хотелось говорить, достаточно было бы быть вместе, вот так, как в эту минуту, чтобы все было сказано.
— Тебе бы, детка, вести рубрику «Сердечная почта».
— Потом ты пригласила меня выйти в сад, в этот заглушенный пальмами садик, и подняла руки, и сказала мне, что самое важное — человек, который вам близок, что для того и стоит устраивать вечера, чтобы познакомиться с этим человеком и после этого забыть о других, помнишь? И я сказал, что тоже так думаю и что…
— Теперь расскажи мне лучше какую-нибудь пиратскую историю.
— Нет; я обнял тебя за талию, а ты склонила голову мне на плечо.
— Ты меня уморишь со смеху, детка.
— Я сказал тебе, что настает минута, и вдруг понимаешь, что главное — не идея или произведение, а человек, и ты уткнулась подбородком в мой галстук и попросила, чтобы я поскорее приходил к тебе опять и чтобы я не давал обещаний, которых не сдержу. Ты сказала мне: «Ну-ка, дай я посмотрю тебе в глаза», — и несколько раз повторила мое имя. А я только взял тебя за руки, стиснул их, прижал твою голову к моей щеке, а потом заставил тебя поднять лицо и почувствовал, как мои слова входят в твои уста, и попросил тебя, чтобы ты позволила мне быть твоим первым мужчиной. Ты только повторяла: «Люблю тебя, люблю тебя…» — и поцелуями закрывала мне рот, и…
Шум, от которого отрешился Родриго, снова нахлынул на него каскадом невнятных слов, звуков пианино, визгливого смеха.
— Замолчи! — крикнула Норма. — У тебя даже не хватает остроумия рассказать об этом как надо. Ты бог знает до чего раздул жалкую возню распалившихся подростков…
— Я говорю то, что чувствую, вот и все.
Норма накинула палантин на свои бронзовые от загара плечи.
— Ничего ты не чувствовал; ты выдумал, что чувствовал это, как выдумал все — что ты великий писатель, что спасешь мир и уж не знаю, что еще.
Родриго хотелось бы посмотреть на себя в зеркало.
— А ты?
— Я на это не клюнула, дурак, — сказала Норма, приблизив лицо к лицу Родригеса, с той же необъяснимой жестокостью, какую она выказала в разговоре с Пимпинелой.
— Я знала, что ты только и умеешь слюни пускать. А теперь я знаю это лучше, чем когда бы то ни было: ты, бедняжка, хочешь только чувствовать себя добреньким, не способным и мухи обидеть.
— Но разве твои руки, губы, все…
— Ах, так? — Норма сморщила губы. — Хочешь начистоту? Да, представь себе, я могла бы тебя полюбить. Полюбить можно кого угодно; это вопрос воли. Я полюбила бы тебя, если бы ты покорился мне или подчинил меня своей власти. Но ты не этого хотел, понимаешь? Ты хотел только нравиться самому себе, одному себе, хотел жеманничать со мной, а потом прятаться в своей скорлупе и чувствовать себя очень хорошим и счастливым. Но в одиночку. Ты хотел щекотки, и больше ничего. Если бы у тебя хватило духа изнасиловать меня, я была бы тебе благодарна.
Родриго, игравший коробком спичек, чувствовал себя мягкотелым, бесхребетным.
— Не лги, все дело было в моей бедности.
— При чем тут, к черту, твоя бедность! Это пришло потом, из-за того, что мне не дано было другого. Ты не хотел быть моим, а хотел быть спасителем мира, витать в облаках, сделав из меня бесполого свидетеля твоего морального величия и таланта. Ты ни разу мне не сказал: «Я завладею тобой, а если нет, владей мною ты». В том-то и разница между такой тряпкой, как ты, и таким человеком, как Федерико, который подчинил меня себе и который даже своим равнодушием показывает мне, что он делает деньги и имеет власть надо мной. А ты разве был когда-нибудь способен на это?
Автор «Избранного» отдавал себе отчет в своем жалком виде, в своих неловких жестах, во всем том, что еще не изгладили в нем несколько недель преуспеяния.
— Это неверно, Норма, клянусь тебе, это неверно. То было нечто реальное. Нет ничего более реального, чем любовь, потому что она требует реального присутствия любимого существа. Вот этого я и требовал. В ирреальности, Норма, можно вскармливать только ненависть, но не любовь.
— Вот, вот. Ты сам сказал: любовь требует реального присутствия. Хм! Когда же ты воспользовался моим реальным присутствием? Ты только строил воздушные замки…