Фернанда, жена Хоакинито, бледная, чопорная особа, воспитанная монахинями в Швейцарии, скоро устала от непрерывной болтовни доньи Лоренсы и ностальгии ее частых гостей. «Je ne peux pas supporter tes mexicains folcloriques et leur pitoyable sens d’épave»[54], — сжав зубы, говорила она мужу. В 1924 году родился Бенхамин, и бабушка с первых дней стала укладывать его в своей спальне в окружении семейных портретов. «Пусть он учится французскому, это очень хорошо, но пусть в то же время не забывает, что он из рода Ортис де Овандо. Твой отец, Хоакин, сказал бы по этому поводу что-нибудь умное, например, что нельзя больше терпеть, чтобы эти бандиты терзали Мексику. Вот посмотри, что пишет твой дядя: теперь получается, что наши земли никогда не принадлежали нам, или что господ Каррансу и Обрегона не назовешь порядочными людьми, но наверняка они скоро нас всех позовут, когда устанут от всего этого, и мы должны быть готовы снова занять место, которое принадлежит нам по праву». Бенхамин играл в парке Нейи, а в два года его поручили заботам бонны-бельгийки; но каждый вечер донья Лоренса брала его в свою комнату, показывала ему фотографии и говорила о его предках, энкомендеро Новой Галисии:
Ребенку было около пяти лет, когда умерла его мать и Хоакинито вернулся в Нейи. По счастливому совпадению в это же время умер их поверенный, и Хоакинито, расположившись в библиотеке, взялся управлять состоянием семьи Ортис де Овандо. Он с удивлением обнаружил, что попечением старого адвоката Лесселя оно не только не уменьшилось, а, напротив, возросло, и Хоакин, сорокалетний вдовец, окруженный соблазнами Парижа, полного поэтов-авангардистов и куртизанок, пусть не столь блистательных, как в 1915 году, зато более веселых и менее разорительных, решил, что настало время для новых форм вложения внушительного капитала, которым он располагал, — благослови бог Лесселя, дона Франсиско, и асьенды, и акции! Административного рвения Хоакинито хватило всего на два дня, и скоро на весь Париж прославился южноамериканский миллионер в серой шляпе, способный арендовать на одну ночь «Сфинкс» и декламировать Гюго с акцентом, который все находили épatant[57].
В начале 1935 года семье пришлось продать дом в Нейи и отправиться в Мексику. Несколько недель Монпарнас оплакивал отсутствие Хоакинито, для которого теперь стало единственным и постоянным удовольствием возлежать на мягкой софе в амбургском доме.
Амбургский дом! В тот вечер, когда донья Лоренса вновь вошла в него, она села на ступеньку лестницы и заплакала. Ее встретило то самое зеркало в золотой раме, перед которым — как давно это было! — она стояла перед отъездом, поправляя вуаль и улыбаясь мягкой улыбкой, исполненной покорности судьбе. Но теперь то ли в зеркале, то ли в складке ее губ сквозило нечто такое, о чем донья Лоренса не хотела думать, но что накладывало отпечаток на весь ее облик: уверенность в близости окончательного успокоения, окончательного, как воскресшее воспоминание о прошлом, не позволяющее больше искать это прошлое и думать, что оно все еще существует. Донья Лоренса опустила взгляд и решила забыть. Забыть, что она вспомнила. Оставаться знатной дамой.
«Ты видел, Хоакин? Вчера я пошла посмотреть на дом Геновева: теперь там кондитерская, конюшни развалились; а в доме Родольфо — испанский клуб. Говорят, в правительстве одни масоны. И это еще не все. В школах не преподают закона божьего. Ни у кого нет денег на приемы. Все наши друзья стали счетоводами и торговцами, коммивояжерами и мелкими служащими или, в лучшем случае, учителями истории».