«Одиночество — самый страшный враг для художника», — золотит пилюлю добрый Иван Николаевич. Но разве похвала в сравнении с другими нужна Васильеву? Да будь он, Федор Васильев, один на всем белом свете, да не знай он ничего о существовании других картин кроме тех, что стоят на его мольберте, разве тогда был бы он доволен собой?.. Разве точное соблюдение принятых правил (алгебраических формул) нужно ему, разве того он добивается, чтобы его решение задачи сошлось с заранее указанным ответом?.. Одни пейзажисты стараются точно изобразить камни, древеса, горы и так далее, другие — ищут гармонию природы. Ах, мой добрый Иван Николаевич, мне дороги ваши опасения, да, право же, техника — дело наживное: но ни одна черта, ни один тон, ни одна комбинация не похожи на то, что я хочу выразить, все так далеко от моего идеала — вот где пытка духа, кровь, борьба души с телом…
Спор идет о вдохновении. Крамской несколько лет спустя найдет для своих размышлений точные, по его мнению, слова: «Ну, скажите, ради бога, зачем мне дожидаться какого-то вдохновения, когда у меня постоянно бьется сердце и кипит кровь, как только я подумаю…» И — с гордостью: «Я заранее чувствую, управляю ли я своими способностями или нет». Васильев не в силах подчинить себе свои замыслы, «поверить алгеброй гармонию»: «Или еще и так бывает: думаешь, например, о чем-нибудь хорошо знакомом, известном до последней возможности; все идет прекрасно, последовательно… Вдруг нападает какой-то столбняк, прежней работы над этим известным и след простыл, сдуло куда-то так далеко, что из памяти пропало… Случается переворот в мозгах, которые начинают устраивать какую-то мысль, мысль совершенно новую, но вместе с тем как будто и знакомую, как будто когда-то давно приходившую в голову» (Белинский: «Вдохновение — это внезапное проникновение в истину»).
«От прежнего Васильева ничего не осталось, а между тем это все тот же», — Крамской, волнуясь, неотрывно, до изнеможения неотрывно, рассматривает последнюю (вообще — последнюю!) картину гениального мальчика (повзрослеть — не суждено!) «В Крымских горах». В первом плане, пожалуй, надобно больше грубости, силы, кустарник налево вроде бы не закончен, низ (тут опасность!) отдает миниатюрой — ах, не про то я все, не про то… «Настоящая картина — ни на что уже не похожа, никому не подражает, не имеющая ни малейшего, даже отдаленного сходства ни с одним художником, ни с какой школой, это что-то до такой степени самобытное и изолированное от всяких влияний, стоящее вне всего теперешнего движения искусства, что я могу сказать только одно: это еще не хорошо, т. е. не вполне хорошо, даже местами плохо, но это — гениально». И — как боль, как крушение: «Вы поднялись почти до невозможной, гадательной высоты… Ваша теперешняя картина меня лично раздавила окончательно. Я увидел, как надо писать…»
Они размышляют о свободе художника — Иван Николаевич Крамской, столько сил положивший в борьбе ради освобождения русского художника, и Федор Васильев, просто родившийся свободным, как птица, с чем ни он сам, ни кто другой ничего уже поделать не могут. Примерно в то же время, когда Крамской писал свою «первую настоящую картину» («Христос в пустыне»), Васильев впервые и жизни взял заказ (от великого князя). Мука душевная, мука творческая! «Если бы вы только видели, что это за мерзость!.. Когда я на нее смотрю, то просто волосы дыбом становятся, и я поскорее припираю ее к стене». Наконец «одолел себя и довел картину благополучно до конца», и, «сказать по чистой совести, картина вышла хороша»; великий князь доволен (заказал художнику работы для украшения ширм) — тут бы радоваться, рвать, пока само в руки лезет, но… «Небо — голубое-голубое… Волны колоссальные, и пена, разбиваясь у берега, покрывает его на далекое пространство густым дымом, который так чудно серебрится на солнце, что я просто готов на стенку взлезть. Картина, в самом деле, так очаровательна, что я рву на себе волосы — буквально, — не имея возможности сейчас бросить все дурацкие заказы и приняться писать эти волны. О горе, горе! Вечно связан, вечно чему-нибудь подчиняешься… Свет падает сзади и транспарантом светит пена. Легкость и блеск воды поразительны. На горе едва-едва заметны детали и глубоко сидят за блеском, которым сверху все пролессировано. Этот мотив я написал бы хорошо. А тут извольте мазать отвратительные заказы — этакая мука!..»
— Вы, я вижу, не имеете еще ни малейшего понятия о том, как нужно исполнять заказ, — уговаривает Крамской. — Сделайте усилие — и отработайте ширмы. Разумеется, тяжело, но, скажите, что не тяжело? Тяжело все, что делается по необходимости.