— Витенька, эта критика предвзята и претенциозна! Пойми: я и сама готова ругать лицемерие советского правительства, но вот так очернять всю страну, всю историю великого народа, наши православные корни, порочить все российское… Разве это не прискорбно, не горько для русского сердца? И потом, между собой мы можем как угодно долго изощряться в критике нового Советского государства, политической системы, духовного развития и прочего, потому что всё это — в орбите нашего бытия. Если хочешь, это пусть болезненная, но неотрывная часть нашей души, и потому подобное внутреннее обсуждение представляет собой в определенном смысле здоровую самокритику. Но «выносить сор из избы», призывать к безоглядному уничижению всего русского посторонний западный суд, упиваться публичным самобичеванием на страницах местных газет — вот, мол, мы ведь варвары, чего еще можно ждать от нашей дикой псевдоцивилизации… Это неслыханно! Этот публицист полагает, что он критикует красную Россию, но, в первую очередь, он таким образом позорит и унижает самого себя и делает это с нездоровой страстностью убогого душевного мазохиста, и даже не осознает, сколь оскорбительно такое циничное и оголтелое охаивание Родины для истинных патриотов, скорбящих о временно падшей Отчизне!
Виктор Лаврентьевич задумчиво посмотрел на порозовевшие щеки жены:
— Знаешь, Капушка, зерно истины в твоих рассуждениях, пожалуй, есть… В свое время еще Александр Сергеевич данный знаменательный феномен отмечал: сами Отечество ругаем, но от других — не принимаем, не позволяем топтать… Но все-таки ты слишком эмоционально реагируешь на эту публикацию… Нам налево, дорогая, — вот твоя клиника! Я буду ждать тебя к ужину не позже семи — не задерживайся дотемна в библиотеке… Je t» aime aussi, ma chérie…
Глава 30
Алексей рысью подогнал порожнюю телегу, покидал туда вилы с граблями, спешно кивнул Дарье — садись, мол, побыстрей! Они отправились метать стога на заливных лугах, укрывать их, готовить сено к вывозу. Разгоряченные, они работали азартно, без устали. Проезжавшие по дороге парни, зная одинокую жизнь неприступной красавицы Дарьи, стали зубоскалить, озорно задирая видную бабу.
Обыкновенно неразговорчивая и строгая, как монашенка, Дарья теперь, метнув скорый взгляд на Алексея, бойко отвечала им что-то дерзкое, стоя на высоте стога, уперев руки в тугие бока, — красивая, задорная. Потом подошла к краю и заскользила вниз. Алексей поддержал ее, чтоб не убилась. Поставив на землю, не удержал оценивающего взгляда. И, должно быть, мелькнуло в его глазах что-то такое, от чего Дарья, вскинув руки, вдруг сильно обхватила его за шею — и крепко припала к губам… Спешно оторвавшись, Алексей порывисто отступил, отвел глаза. Дарья разом поняла и, помрачневшая, оскорбленная, резко отошла и с нервной поспешностью стала собирать вилы и грабли.
Возвращались молча — Дарья напряженно-гневная, Алексей с чувством неловкости. Он довез ее до дома, буркнул «Прощай пока» и развернул коня к Ястребью.
Алексей нес легонькую худышку Анну в коротеньком платьице, иногда мимоходом прижимаясь губами к мраморному лобику девочки. Сережа вел за руку рыжеватую Любку, искусанную комарами, с разодранными коленками и разноцветными синяками на бойких ножонках. Дети тащили с собой огромную жестяную лейку — «напоить из канавы анютины глазки на могилке». Подошли, поставили лейку, отец прочел молитву. Анюта заплакала — Сергей принялся хлопать возле нее в ладоши, отгоняя лесных комаров. Отец встал на колени на ржавую растрескавшуюся глину в изголовье могилы и все никак не мог очнуться от раздумья. Любка принялась тормошить его за рукав:
— Пап… а пап… Пошли домой…
Алексей поднял голову, рассеянно кивнул, тяжело поднялся, еще раз оглянулся на перекладины высокого креста с выцветшим венком. Двинулись обратно. Разбойница Любка теперь неуместно разрезвилась, принялась задирать брата, но тот едва отвечал ей. Подошли к телеге, умостились — Сережа лег плашмя на дощатое, простеленное свежим сенцом дно и смотрел недвижимо в вышину; по его лицу ползли сетчатые причудливые тени, перемежаемые солнечными бликами, пробившимися через кроны деревьев. На щеке у него искристо блеснула горячая росинка, он поспешно отер ее ладонью, искоса бросив сердитый взгляд на заскучавших, приумолкнувших сестренок.
Прибыв домой, отец распряг коня — Сережа занес упряжь с хомутом в сарай, поднатужась, потащил расхныкавшуюся Анюту в дом. Облокотившись о край стола, он долго наблюдал, как отец латает суровой ниткой мешки. Взглянув на сына, Алексей отложил работу:
— Что ты?
Тот отчаянно тряхнул головой — ничего, мол. Тогда Алексей притянул его к себе за руку — тот подходил набычась, неохотно (не маленький небось!), но потом вдруг резко уткнулся в плечо. Алексей провел рукой по волосам:
— Скучаешь, брат?
Сергунька, отворотя взгляд, молча кивнул.
Алексей вздохнул:
— И я скучаю…
Мальчик всхлипнул:
— Пап… Меня в околице то пшеком, то кацапом кличут… Я — кто?
Алексей быстро смекнул, достал бумагу, карандаш:
— Пиши свою фамилию.