— Поищи другого занятая. Помирись со своим братом; он, кажется, процветает здесь на земле. Я видел его вчера на церковном совете общины Святого Николая.
— На церковном совете?
— Да, у человека будущее. Пастор-примариус кивнул ему. Он, должно быть, станет скоро городским гласным, как земельный собственник.
— Как обстоят дела с «Тритоном»?
— Они работают теперь с облигациями; при этом твой брат ничего не потерял, если он ничего и не выиграл; нет, у него теперь другие дела.
— Не будем больше говорить об этом человеке.
— Но ведь это твой брат!
— Разве это его заслуга, что он мой брат? Но теперь мы поговорим о чем угодно; скажи мне, что тебе нужно?
— У меня завтра похороны, а у меня нет фрака…
— Можешь взять мой!
— Спасибо, брат, ты помогаешь мне в большом затруднении. Вот в чем дело; но есть еще другое, более интимного характера…
— Зачем выбираешь ты меня, своего врага, в таком интимном деле? Ты удивляешь меня…
— Потому что у тебя есть сердце.
— Не полагайся больше на это! Ну, продолжай…
— Ты стал таким нервным и не похож сам на себя; ты раньше был так кроток!
— Ведь я же сказал тебе! Говори!
— Я хотел тебя попросить, не пойдешь ли ты со мной на кладбище?
— Гм!.. Я? Почему ты не попросишь какого-нибудь коллегу из «Серого колпачка»?
— По некоторым обстоятельствам. Впрочем, тебе я могу сказать: я не женат.
— Ты не женат? Ты, страж алтаря и нравов, нарушил священные узы?
— Бедность, обстоятельства! Но разве я не так же счастлив? Жена моя любит меня, я ее, а это все. Есть тут еще и другое обстоятельство. По некоторым причинам дитя не было крещено; ему было три недели, когда оно умерло, и поэтому никакой пастор не будет молиться у его могилы; но я не решаюсь сказать это жене: это привело бы ее в отчаяние; поэтому я сказал, что пастор придет прямо на кладбище, чтобы ты знал. Она, конечно, останется дома. Ты встретишь только двоих; одного звать Леви, это младший брат директора «Тритона» и служащий в конторе общества. Это очень милый молодой человек с удивительно хорошей головой и еще лучшим сердцем. Ты не должен смеяться, я вижу, ты думаешь, что я занимал у него деньги,— это так, но это человек, которого ты полюбишь. И потом будет мой старый друг, доктор Борг, лечивший ребенка. Это человек без предрассудков и с широким кругозором; ты с ним поладишь! Теперь я могу рассчитывать на тебя. Нас будет только четверо в экипаже, ну а ребенок в гробике, конечно.
— Да, я приду!
— Но я должен тебя попросить еще об одном. У жены моей религиозные сомнения насчет спасения души младенца, потому что он умер без крещения, и она у всех спрашивает мнение по этому поводу.
— Ты ведь знаешь Аугсбургское исповедание.
— Тут дело не в исповедании.
— Но ведь, когда ты пишешь для газеты, дело идет всегда об официальном вероисповедании.
— Газета, да. Это дело общества! Если общество хочет придерживаться христианства, так пусть. Ты будешь так любезен и согласишься с ней, если она скажет, что думает, что ребенок спасется.
— Чтобы осчастливить человека, я могу отречься от религии, тем более что я не придерживаюсь ее. Но ты еще не сказал мне, где живешь.
— Знаешь ли ты, где Белые горы?
— Да, я знаю. Может быть, ты живешь в пестром доме на скале?
— Ты его знаешь?
— Я был там однажды.
— Ты, может быть, знаком с социалистом Игбергом, портящим людей? Я там управляющим у Смита и живу бесплатно за то, что собираю квартирную плату; но когда они не могут платить, они болтают всякую чепуху, которой он научил их, о «труде и капитале» и о прочих вещах, о которых пишут в скандальных листках.
Фальк молчал.
— Знаешь ли ты этого Игберга?
— Да, знаю. Хочешь примерить фрак?
Надев фрак, Струве натянул на него свой сырой сюртук, застегнув его до подбородка, закурил изжеванный окурок сигары, воткнутый на спичку, и вышел.
Фальк светил ему на лестнице.
— Тебе далеко идти,— сказал Фальк, чтобы смягчить прощание.
— Да, бог знает! И у меня нет зонта!
— И пальто. Не возьмешь ли мое зимнее?
— Благодарю, но это слишком любезно с твоей стороны.
— Так ведь я его заберу при случае.
Фальк вернулся в комнату, достал пальто и снес его вниз Струве, ждавшему в сенях. После краткого «доброй ночи» он опять поднялся наверх.
Но воздух в комнате показался ему таким душным, что он открыл окно. Снаружи лил дождь, стучал по черепице крыш и обрушивался на грязную улицу. От казармы напротив доносилась вечерняя зо́ря, а внизу в доме пели вечернюю молитву; сквозь открытые окна слышались отдельные строфы.