– Паны, – сказал он, – законопослушные поляки и люди, которым дорог общественный порядок, должны взяться за руки и пойти все под штандарт Маркграфа! Ежели он не избавит Польши, Польша погибла! Мы не должны отступать перед самыми тяжёлыми гражданскими обязанностями; если нужно, я готов выдать родного брата. Каждый из нас должен сделать подобное!!
Мы не пишем этого из домысла, мы слышали это собственными ушами, утверждаемую подобную теорию: были люди, которые это делали с бараньей доброй верой.
Эдвард почувствовал себя таким взволнованным, восхищённым и счастливым принятием в общество достойных мужей, что выпил одни за другим четыре бокала шампанского и дал слово чести, что иначе как в цилиндре (символе уважения законной власти и общественного порядка), никогда на улице не покажется.
Глупого парня охватило ещё большее безумие, когда после ужина известная (ростом) фигура взяла его под руку, отвела в угол и начала доверительный разговор. Эдвард, который давно желал сблизиться с этими звёздами нового неба, готов был (как госпожа Севинье после того минуэта) выкрикнуть, что Маркграф есть великим мужем!
Разговор, явно очень ловко ведомый высоким мужчиной, начинал походить на инквизицию и допрос.
Эдвард был в таком расположении, что дал бы из себя вытянуть внутренности, как св. Варфоломей.
– Скажи мне, пан, – сказал медленно товарищ, – ты, вроде, бываешь и принимаем близко в салоне панны Ядвиги? Это собрание красных?
– Действительно, – сказал Эдвард, – разные туда люди приходят, товарищество очень смешанное…
– Ты встречал, пан, когда-нибудь там некоего Кароля Глинского?
– Я встречаю его там каждый раз!
– Говорят, что это очень опасный человек!
Эдвард легко мог понять, что, говоря с такой значительной фигурой, имеющей в руках власть и тогда почти всемогущей, посодействовал осуждению, приговору человека, на которого в правительстве уже плохо смотрели; в ином случае он, может, закрыл бы уста либо воздержался от объяснений, но от вина он был в приподнятом настроении, взволнованный речью и вежливостью того пана, с которым говорил. Желая отплатить ему откровенностью, он совсем забылся. Притом в его сердце пробудилась ненависть к Каролю, поэтому он начал шептать с запалом.
– Несомненная вещь, что это очень опасный человек! Я уверен, что он или стоит во главе какого-нибудь заговора или к нему принадлежит, постоянно какие-то махинации, беготня, совещания, секреты, постоянные посланцы. Обо всём в городе он лучше всех осведомлён, как если бы имел свою полицию. О! Это очень опасный человек!
– Но, как вы думаете, если бы его схватили, нашлось бы что-нибудь при нём?
Только теперь Эдвард догадался, как далеко зашёл и что стал доносчиком; ему сделалось как-то холодно, но отступать было невозможно.
– Этого не знаю, – сказал он тише, – потому что никаких более близких с ним отношений не имею, вижусь только у панны Ядвиги.
Высокий мужчина поглядел на эту жабу сверху, усмехнулся и фамильярно добавил:
– Нужно его заключить под стражу, как отсидит реколлекции, может, остынет.
И добавил на ухо Эдварду:
– Завтра его схватят, тут нечего церемонии делать, не будем повторять ламбертовских ошибок! Нужна энергия.
На этом разговор окончился, все начали расходиться, высушив до дна бутылки. В похвалу Эдварда нужно признать, что, совершив предательство, хоть из убеждения, что выполнил какой-то общественный долг, он почувствовал себя как будто отравленным. Обливал его холодный пот, начал дрожать и едва дотащился до своего жилья. Не запалив свечи, ходил он с час, натыкаясь в темноте и думая над тем, не подобает ли пойти предостеречь Кароля; но это честное решение поверг страх, как бы не раскрылось его предательство. Промучившись до белого дня, он наконец уснул с убеждением, что приложил руку к спасению общества под угрозой.
Несколько последующих дней прошли для панны Ядвиги в беспокойстве, которое должна была утаивать. Хотя Кароль жил в том же доме, повседневное оживление двора было так велико, что среди него трудно было понять, не случилось ли что на третьем этаже. Однако на следующий день вечером Кароль на минуту пришёл, но явно отвлечённый и смешанный, перед Ядвигой делал вид весёлого, и быстро исчез, словно её избегал. Назавтра в обычный час чая собрались каждодневные гости, даже Эдвард, бледный и неспокойный, только Кароля видно не было. На лицах собравшихся рисовались грусть и озабоченность, говорили о нейтральных вещах.
Физиономия и побелевшее лицо Эдварда так поразили Ядвигу, что она даже пришла спросить, не болен ли. Он пробормотал, что-то объясняя и благодаря, но глаза его имели такое дикое выражение, почти безумное, что Ядвига подумала о какой-то таинственной болезни.
Действительно, Эдвард, как человек, который первый раз в жизни совершил проступок, испытывал в совести неописуемые угрызения. Видел себя уже на улице, закиданным грязью и камнями, повешенным на фонаре, стыд обливал ему лицо, лихорадка сжигала уста, крутился, как бы желал укрыться, думая, что все на его лице читают клеймо позора.