Едва успел докурить папиросу, прибежал юноша с ответом: «Продержаться до ночи», а внизу показались пять танков и цепь грузовых машин, переполненных солдатами. Я сосчитал: тридцать четыре машины… У юного словака был карабин, и я сказал ему: «Если что-нибудь со мной — заменишь».
Танки на малой скорости, сокрушая лес снарядами, вышли на поляну. За ними согнувшись шла пехота. И у меня задрожало в животе, сразу повлажнели ладони; я сорвал ветку полыни, разжевал ее и проглотил.
Когда танки дошли до середины поляны, я уже ничего не чувствовал; взял на мушку смотровую щель крайней справа машины и нажал на гашетку. Опушка снова ощетинилась огнем. На правом фланге крайний танк развернулся к лесу, уже неуправляемый уперся в толстый каштан и обнажил за собой солдат. Несколько партизан запустили по ним гранаты. Остальные четыре танка приостановились и начали бить из пушек и пулеметов. Снаряды теперь ложились на окопы, комья земли сыпались на меня со всех сторон. Под гром разрывов, через все, что ревело и рушилось, я слышал разнобой голосов и предсмертные крики. Я сменил третью ленту, и тут снизу со склона, с тыла застрекотали автоматы, и у меня впервые мелькнула мысль, что мы погибли. Весь охваченный дрожью, развернул пулемет и начал сечь дубняк. Лихорадочно вставляя последнюю ленту, оглохший от грохота, вдруг краем глаза заметил, как шагах в двадцати от меня ломится танк и как на левом фланге словаки бросились на эсэсовцев, поползли навстречу машинам, которые пошли вперед, и увидел юного словака слева от себя: он сидел в окопе, откинув голову, изо рта булькала кровь. Сердце у меня замерло, дыхание перекрылось. Вздох уже как спасение. Я схватил связку гранат и швырнул танку под выхлоп. Раздался взрыв, меня подхватило вихрем и что-то ударило по голове изнутри.
Очнулся я на спине у Степанова, когда он подбегал к откосу. И в свете закатного солнца увидел поляну: она сплошь была покрыта телами. Среди сотен убитых были тяжелораненые. Поляна шевелилась, стоны и крики неслись на меня. Все во мне кричало, я вырывался к раненым, пока куда-то не полетел.
Второй раз очнулся утром и узнал, что мы снова в Штявнике и от бригады, из четырехсот двадцати партизан, в живых осталось восемьдесят три человека.
Пошатываясь, я вышел к партизанам. Молча обходил их, изможденных и раненых. Обходил, остро ощущая, что мне нужно объясниться, если уж не с ними, то хотя бы с самим собой.
Я чувствовал вину перед словаками — живыми и мертвыми. Я ошибся. Главное в них было вовсе не то, что они до этого боя разбегались при первой же бомбежке, а то, что они потом стыдились этого. Молча и тихо. И в самую трудную минуту, когда от командиров ничего уже не зависело, бились насмерть, зная, что с фашистами нельзя жить. Вот что понимали они, эти простые трудяги… А я смотрел на них с недоверием: не разбегутся ли в первом же бою? Это простительно случайному попутчику, но не тому, кто с ними идет по дороге жизни и смерти. И теперь я стоял перед ними и чувствовал себя беспомощным и ненужным — я не знал, что сказать и что делать…
Я слушал, смотрел на него и видел, как в нем, в каждой черточке его лица отражалось, отстаиваясь в глазах глубоким светом, все то, о чем он сейчас рассказывал. Но мне и этого было мало.
Мне хотелось послушать его боевых товарищей. А что они говорят?
Рассказывает Василь Настенко:
— Помню вечер, когда мы в Штявнике слушали радио. Немцы говорили, как был окружен и уничтожен крупный отряд террористов. Это мы, значит. Сообщали, что по приказу министра протектората бандиты, убитые на месте боя, захоронению не подлежат. Кто попытается их хоронить, будет расстрелян вместе с семьей… Словаки плакали.
А через пару дней к нам под Штявник стали прорываться рабочие и студенты. Они все были вооружены. Шли группами и хорошо знали друг друга. За неделю бригада выросла до пятисот человек. И начали готовить третью попытку.
В последний день на совет командиров, как офицера, позвали и меня. Ушияк, командир бригады, предлагал идти в Моравию всей бригадой сразу. Говорил, что сейчас нужен успех. Его поддерживало большинство. Я тоже. Это был рослый обаятельный словак, с мягкими голубыми глазами. Мурзин был его противоположностью: ростом небольшой, но тело ладное, черная борода, крутой лоб, взгляд спокойный и пристальный, который меня даже стеснял.
Он сидел сгорбившись, понурив голову и молчал. Потом тихо начал говорить, что граница заперта еще двумя дивизиями СС. Схватки не миновать. Выдержит ли бригада открытый бой? Нет. Успех нужен. Но он уже не может рисковать людьми. Вероятность потерять их очень большая. Значение прорыва настолько велико, что даже героическая смерть их не оправдает — будет провалом. Он предложил пробиться поначалу группой из сорока человек, взорвать два-три моста, отвлечь силы от границы и лишь после этого пустить остальных. Мнения разделились, начались споры. Мурзин не вмешивался. Но весь вид его говорил: «Можете со мной не соглашаться, но по-другому нельзя». За него вступились словацкий учитель Гаша и Степанов. В конце концов Ушияк сдался.