Или кто-нибудь из въедливых вгиковцев, например Олег Осетинский; а с ним его экзотический приятель, шпана и “звездный мальчик”, как будто вывалившийся в наш неприветливый климат из южных пьес Теннесси Уильямса, Сережа Чудаков. Ему Андрей Тарковский предназначал роль юного колокольного мастера в “Рублеве”, но к запуску фильма он из нее вырос. А Бродский проводил его восхитительными стихами “На смерть друга”: “…Имяреку тебе, сыну вдовой кондукторши от / то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой, / похитителю книг, сочинителю лучшей из од / на паденье А.С. в кружева и к ногам Гончаровой…” Впрочем, Сережа и на этот раз обманул ожидания. Как выяснилось впоследствии, он тогда еще не умер, а лишь временно сгинул…
Нашим спутником мог стать и кто-то из “страновиков” – например, Леана Яхнина, переводившая французскую или шведскую книгу и заинтересованная в соответствующих фильмах. Кстати, ее мама, родная сестра главного меньшевика Мартова и настоящая красавица, подвизалась когда-то у истоков отечественного кино, в обществе “Русь” у Алейникова. Еще и колыбель кино не успели вынести на чердак; во всяком случае, кино было не старше бабушкиного буфета, старожила любой квартиры, и мы могли бы еще прикоснуться к обоим концам полувековой истории…
Таким образом, состав наш – основной и переменный – раз от раза варьировался; неизменным оставалось само путешествие. Это не были разрозненные поездки, а именно путешествие, длящееся если не в пространстве, то во времени.
Нам повезло – основной поток “лендлеров” переполнял встречные электрички: утром из Подмосковья в город, на работу, вечером обратно. Но все равно – надо было вбежать в вагон, занять места. Вагоны были потрепанные, но довольно чистые; курить можно было в тамбуре. Еще ходили по поездам с шапкой инвалиды недавней войны; кто по старинке пел “Шумел-гремел пожар московский”, а когда можно было услышать и куплеты, сочиненные студентами, вроде “Ходит Гамлет с пистолетом” или “Отелло, мавр венецианский”. Кто-то усаживался играть в домино или в карты, а кто читать, подкрепляться или выпивать. Поезд жил своей передвижной жизнью, но я не знаю, слышали ли аудитории наших почтенных институтов такие “лекции”, столь пристрастные обсуждения и дискуссии о кино, какие мы вели под грохот электрички или в обеденный перерыв, за “трапезой” (другим словом не могу назвать “изыски”, в которых мы ухищрялись, компенсируя убожество тогдашних залов, холодных зимой и неуютных летом).
Была одна особенность в наших тогдашних “ланкастерских взаимных обучениях”. Мы действительно были автодидактами (самоучками), не только в том смысле, что за нами не было ВГИКа (как у Ильфа и Петрова – он гимназиев не кончал, он окончил
Пажеский корпус). Но не сложился еще тот критический “Макдоналдс” – та всемирная система аннотаций, расфасованных, как гамбургеры, которые теперь предшествуют личному зрительскому опыту.
Ведь еще и само кино было в прыжке, в спурте, в поисках своего языка, смысла и зрителя. Как солнце в годы активности, оно выбрасывало мощные протуберанцы. Я сама себе завидую, ведь при нас выходили на экран (отчасти даже на наш, фестивальный) фильмы – солнечные удары: “Земляничная поляна” Бергмана, “Расемон” Куросавы, “Дорога” Феллини, “Эроика” Мунка и “Пепел и алмаз” Вайды, “На последнем дыхании” Годара, не говоря об “Ивановом детстве” Тарковского. А сколько еще!
Помнят ли их нынешние? Или и они отплыли вместе со всем непочтенным континентом культуры, который теперь называется прошлым веком?
В Белых Столбах нам удавалось нырнуть в глубину, в историю кино, к истокам. При этом калибровать впечатления тоже приходилось самим. Увидели “Расемон” и выписали японское кино, в т. ч. другие картины Куросавы с их фирменными дождями, с их непривычно открытым добром, с эксцентричным темпераментом “дикого” Тосиро Мифуне. Кстати, из всех экранизаций “Идиота” (Мифуне – Рогожин) я и до сих пор не назову ничего равного Куросаве. Разве что финскую экранизацию “Преступления и наказания” Аки Каурисмяки. Иностранцы более свободны в своих отношениях с Достоевским и, может быть, поэтому более удачливы.
Фильмы в ГФФ мы получали в оригинале, так что возникали проблемы с языками. Однажды нам повезло заполучить даже япониста. Он был в эйфории и радостно комментировал все передвижения персонажей. На вопрос, о чем они при этом говорят, он ответил, что титры ему доступны, а устная речь – нет. “Заткнись!” – сказали мы ему мстительно – глядеть мы уже научились.
Кстати, просмотры “без языка” неожиданно оказались отличной школой кинематографии: помимо текста видишь фильм намного полнее и подробнее. Помню, как мы смотрели “Виридиану” Бунюэля и долго и аргументированно спорили об одном эпизоде с покойницей и свечой, предлагая возможные трактовки. Потом, правда, оказалось, что это обряд, которого мы просто не знали, – но сколько гипотез, какое изощрение кинозрения и гимнастика смыслов!