В сущности, этот фильм именно о ней, о еврейской маме, положившей всю свою жизнь ради сына, его счастья, его удачи, его благополучия. О ней, ловчившей и унижавшейся, терпевшей нужду, поборы и оскорбления. О ней, сохранявшей, несмотря ни на что, веру в людей, в будущее, в себя, наконец, в свой бесконечный и безграничный стоицизм, в свое чувство юмора, не оставляющее ее никогда (как не оставляло и саму Раневскую в ее не менее трудной жизни). Об этой роли очень трудно писать, ибо Раневская здесь, если не впервые, то в первый раз «на полную катушку», изо всех сил, сыграла свою еврейскую роль, тем более что ей не приходилось оглядываться по идеологическим сторонам и объясняться по поводу той или иной интонации, того или иного жеста, того или иного поступка. Ибо что взять с ее героини, иностранки, которой еще только предстоит стать «настоящим советским человеком», освобожденным от пут наживы, эксплуатации и вообще всех и всяческих пороков буржуазного общества, типичным продуктом которого является мадам Скороход. И, кстати сказать, этот мотив тоже был оттуда, из лучших советских фильмов о еврействе тридцатых годов, авторы которых были куда менее связаны канонами ассимиляторской национальной политики, уже в ту пору вытравлявшей и язык, и обычаи, и культуру во имя некоей новой имперской идеи (правда, еще прикрывавшейся дырявым плащиком интернационализма), чем, скажем, в случае «Искателей счастья», а потому чувствовали себя не в пример свободнее, не говоря уже о персонажах их фильмов, живших на экране в иных предлагаемых обстоятельствах, чем их советские братья по крови. И хотя весь этот быт, это бытие еврейского местечка было на экране почти незаметно (не забудем, что речь шла о «панской» Польше как средоточии всяческого зла на западных границах Советского Союза, а вовсе не о реальных подробностях тамошней жизни), все это парадоксальнейшим образом сосредоточивалось в характере мадам Скороход, которая была и центром, и движителем, и экстрактом этого бытия. И хранителем этого бытия на самом краю его существования.
Естественно, что уже в середине войны «Мечта» не могла стать фактом кинематографической жизни. Она не могла стать им и позже, ибо почти сразу же после премьеры выяснилось, что польское правительство в изгнании отнюдь не намерено подчиняться Москве, в частности, не торопится принимать на веру советскую версию о виновниках массовых расстрелов польских офицеров в Катыни, а также, что известно куда меньше, версию о причинах исчезновения в Советском Союзе двух руководителей еврейского Бунда в Польше X. Эрлиха и В. Альтера. Разгневанный Сталин прервал дипломатические отношения с правительством Сикорского, «Мечта» была снова упрятана на полку. Затем в Москве было сформировано вполне ручное правительство, и в дальнейшем вспоминать вслух о восточных землях Польши, аннексированных Советским Союзом, было уже политически неприлично.
В результате «Мечта» навсегда осталась фактом кинематографа архивного, известного специалистам, но до зрителя практически так и не дошедшего. А кроме того, что куда более существенно, стала последним этнографическим и этнологическим описанием жизни еврейства на экране на многие последующие годы. С сорок второго по сорок пятый год на советском экране не появилось более ни одного еврейского персонажа, ни одного упоминания о трагедии народа на оккупированных территориях, да и внутри социалистического отечества тоже.
Правда, не убывает еврейских фамилий в титрах большинства игровых и документальных лент, выпущенных на экраны в эти годы, а списки фронтовых операторов, снимавших свои сюжеты на переднем крае всех фронтов Второй мировой войны, могли бы составить основу какой-нибудь отдельной работы, посвященной типичным еврейским фамилиям. Не убывает также число концертных номеров в многочисленных фильмах-концертах («Под звуки домбр», «Белорусский киноконцерт» и другие). Впрочем, это уже время послевоенное, конец сорок пятого, начало новой эпохи, новой трагедии советского еврейства, еще не успевшего прийти в себя после гитлеровского геноцида и оказавшегося перед прямой угрозой геноцида сталинского.
«В возрождении традиций имперской государственности Сталин видел не только идеологическое подспорье в случае внешнеполитических осложнений, но и краеугольный камень новой, разрабатываемой им национально-государственной доктрины. Известная как теория «старшего брата», она нашла свое закрепление в конституции 1936 года, существенно урезавшей права союзных республик и ликвидировавшей практически полностью права национальных меньшинств» [49]
.