– Молимся с пустым сердцем! Пустая молитва к Господу на небеса не доходит, тут, при нас остается! – укоризненно произнес сутулый, похожий на землемера мужчина в белом картузе, – Хорошо, праведники еще есть на Руси! Как последний праведник помрет, так и опрокинется Россия!
Смысл этих слов, не постигаемый до конца, казался Хлопьянову гулом из далеких стародавних времен, когда его еще не было, а были его деды и прадеды, чьи чудные лица на толстых, с золотыми обрезами, фотографиях хранились в фамильном альбоме.
Появился отец Владимир, взволнованный, радостный.
– Отец Филадельф нас примет, и если позволят силы, окрестит прямо в келье!.. А пока войдем в храм!
И все трое, – отец Владимир, Катя, Павлуша, – закрестились, закланялись. Хлопьянов вслед за ними с горячих, залитых солнцем ступеней шагнул в прохладное, смугло-золотое пространство храма, пятнистое от множества горящих свечей.
Было людно, пестро от платков, стариковских лысин, красных и зеленых лампад. Сияла медь окладов. Иконостас, перевитый золотыми зарослями, кустисто возносился в сумрачную высоту. В нем, как на золотых, пронизанных лучами ветвях, расселись ангелы, апостолы, святители. Держали книги, мечи, кресты. И если долго не мигая смотреть, то начинало казаться, что заросли шевелятся, у апостолов и ангелов колышутся плащи и накидки, они меняются местами, пересаживаются с ветви на ветвь, и их движения производят тихий древесный шум, как от слабого, бегущего по вершинам ветра.
Пел хор, несколько женщин и один монах. Песнопения были светлы, горячи. Свечи на медных подставах таяли, отекали огненной быстрой капелью. Хлопьянов смотрел, как наклоняется тонкая растопленная свечка, медленно, мягко гнется, роняя жаркие огоньки.
Люди распределялись в храме неровно. Скопились у большого застекленного образа, малиново-коричневого, отражавшего красный уголь лампады. Хлопьянов со своего места не мог разглядеть икону. Осторожно переступая, приближался к ней вслед за белоголовым стариком. Люди, медленно двигаясь, достигали иконы, припадали к ней, целовали многократно деревянную раму, темное, отражающее свечи стекло. Отступали, освобождая место другим.
Хлопьянов, еще не дойдя до образа, увидел, что это Богородица с младенцем. Младенец стоит у нее на коленях, обнимает за шею. По лицу Богородицы пробегают две блестящие маслянистые струйки. В коричнево-черной доске иконы открылись две скважины, одна под огромным немигающим оком, другая во лбу под накидкой, где слабо лучилась полустертая золотая звезда. Из обеих скважин проливались светящиеся струйки, по обеим щекам, завершаясь золотистыми недвижными капельками. Так течет из дерева и застывает смола. В воздухе храма перед образом Богородицы было горячо и душно, как в сосновом бору. Икона плакала, и от этого было мучительно-сладко и необъяснимо-тревожно.
Хлопьянов не пошел к иконе, пропуская стоящих за ним. Отступил в сторону и замер, продолжая через головы смотреть на большое, наклоненное лицо Богородицы, на ее слезы, на младенца, утешавшего свою плачущую мать.
Глаза Хлопьянова затуманились. Сквозь влажную дымку он увидел свою мать, – как начинают у нее дрожать губы и маленькие синие глаза наполняются прозрачными слезами, она говорит о погибшем отце, как встречались они в Ленинграде на набережной у мокрых, забрызганных дождем сфинксов. Эти материнские слезы вызывали в нем мучительное страдание, непосильное для детской души. И теперь, перед образом Богородицы, он вспомнил свою плачущую мать.
Его мысль, подхваченная струйками горячего воздуха, омываемая песнопениями хора, поплыла по незримой реке, совершая кружения, независящие от его воли. Он вдруг оказался на ленинградской набережной, у тех самых сфинксов, где прощались отец и мать, и каменные, с человеческими головами львы были мокрыми и темными от дождя, и он, юноша, трогал холодные камни, смотрел, как колышется на свинцовой воде тусклое золотое отражение адмиралтейской иглы.
Его мысль перенеслась в подмосковный лес, где он стоял среди голых осин, и снег мягко падал с небес, на ветки, на дорогу, на его молодое, поднятое к небу лицо, и все покрывалось туманной прохладной белизной. Он наклонился к земле, разгреб руками холодную снежную мякоть, увидел красный осиновый лист и поцеловал его, один, в подмосковном лесу, в снегопаде.
Потом, без всякой связи с этим снегом и поцелуем, он вдруг увидел кабульский морг, на земле под брезентовым тентом лежит голый, покрытый пылью труп лейтенанта. Волосы в белой пыли, брови, усы в белой пепельной пудре. Две дыры, в груди и в горле, пробитые пулями крупнокалиберного пулемета. Черная липкая сукровь. У глаз, где скопилась пыль, влажные комочки мертвых слез.
Это видение сменилось другим, – он идет по ночной дороге среди русских пустых полей, глядя на далекий деревенский огонек. Ему кажется, он идет уже много лет, с лесных опушек смотрит на него лесное зверье, а из окон деревенских домов провожают его чьи-то родные глаза, плачут, горюют о нем.