Зацепился за эту ущербинку на гладком карусельном диске: позвольте, что-то не то! А перед 14-м годом не говорили вы наоборот: они нарочно провоцируют войну, чтобы выйти из будто тяжёлого экономического положения?
Однако он не осмеливался возражать. В этом общественном кружении подавительность была – властная. Впрочем, заметил он: рассуждения их были – всё самые общие. А по деталям-то они знали куда меньше Фёдора Ковынёва.
Но слова у всех как наготове, переполняя грудь и рот, и чуть куда щёлочка – выливаются, друг друга уже и не удивляя новизной.
– Россия – просто большой сумасшедший дом!
– Новые министры даже не стали переезжать на казённые квартиры: всё равно через месяц каждого снимут.
– Да гвардия готовит переворот, это всем известно! Переворот будет непременно, вот-вот!
Напрягся Воротынцев: да что ж это за переворот, если о нём так болтают?
– Иначе и быть не может! Общественное недовольство так велико, как не было и в Девятьсот Пятом!
– Господи, о чём ещё говорить, если Сухомлинова собираются выпустить из Петропавловки!
– Выхода нет! Вспышка народного недовольства должна быть опережена подготовкой революционных действий теперь же!
И всё больше поглядывали на Воротынцева: мол, это по его части? И если он, действительно, прогрессивный офицер – что скажет нам он?
А Воротынцев к тому и летел со своей катапульты – чтобы вмешаться!? Но теперь видел, что кажется не туда попал. И досадно было на себя, зачем он так поддаётся им безвольно, нигде ничего не может отстоять, возразить.
А варенья – три сорта, тоже из Грачёвки, свои. Уже пился чай, и девочки уходили, всё говорение прослушав немо. Да наверно привыкли, не каждый ли день такое и слушают?
Позвонили в дверь. Павел Николаевич? Все насторожились, подтянулись. Шингарёв молодо вскочил, пошёл открывать. Прислушались – нет, женский голос. Мелодичный, и с неторопливым достоинством.
– Странно, – удивлялся Минервин.
Не уходила. Видимо, раздевалась. Но сюда не вошли.
Верочка сидела с братом рядом и прошептала:
– Профессор Андозерская. Как говорится, “самая умная женщина Петербурга”,
– Да ну?
– Ну, знаешь, как принято в каждой столице насчитывать по пятьдесят “самых умных женщин”?
– Запрещеньями, стесненьями, подозреньями они сами же толкают людей в левых!
– Они – и не Германию больше всего боятся, а уступить общественному мнению у себя в стране. Для них и Земгор и военно-промышленные комитеты – всё крамола, везде революция! Уж заподозрить самодеятельный самоотверженный Земгор…
Держался-держался Воротынцев, но тут за живое задели. Нельзя не отодвинуться:
– Знаете, совсем уж так – бескорыстный – сказать нельзя.
Только это и произнёс, вот только это одно! – но сразу все насторожились! Замолкли так же дружно, как дружно говорили, – и на полковника! Приват-доцент поправил роговые очки, старшая дама надела черепаховые, оттого очень грозней, ещё и при толстых быстрых локотках. Все ждали объяснений.
Начал – так вытягивай. (Верочка смотрела с тревогой).
– У нас на фронте к Земгору… – (как бы это им поаккуратнее?) -… отношение и такое и сякое. Делают немало, да… Хотя и странно, что, например, санитарное дело поручается любителям, не входящим в строенье частей. Делают немало, но и… штаты же велики, уж слишком. И все должности заняты почему-то не стариками, не инвалидами, а военнообязанными. Большей частью – молодыми интеллигентами… Дезертиры – у них санитарами… – Уже чувствовал слитное осуждение себе.
– Но ведь делают же – какое дело! – вырвалась старшая дама, первою изо всех. – Работают – для победы!
Ещё не возражали – ещё только напряжённо-неодобрительно замолчали, – а Воротынцев ощутил, что краснеет. Оказывается, вот что: совсем не просто среди них говорить. Послушаешь – так легко всем болтается, а начнёшь сам – почему, при ясности мысли, выглядишь смешным?
– И банный поезд – ещё не самое дальнее, а то – рытьё колодцев в пятнадцати верстах от передовой линии, или осушка болот, – могло бы и конца войны подождать… Удовлетворяют уже не действительные потребности армии, а придуманные. И раненых содержат неправильно. – Но под силой осуждающего давления: – Я сам как раз не считаю, что…
Солгал, скривил, отступил – да почему ж не получается?
Толкнулось – передать им рассказ Жербера, как подделывали знаки на снарядных ящиках, – но это никак! никак невозможно было бы тут объявить: и не поверят, и обрушатся!
Минервин поднял вещий палец:
– Но вы упускаете моральный фактор! В прошлом году, во время “великого отхода”, во время народного отчаяния, – общественные силы загорелись священным огнём – и вдохнули его в ряды поколебленной армии.
За армию Воротынцев обиделся. И – резче:
– Ничего они в нас не вдохнули. И предпочтительней – не вдохновлять, а…
Пятьдесят лет вы жаждали идти в народ, вот и идите в народ. Народ – это пехота.
Но – не выговорилось. А: