Не зажигая в комнате электричества, Виктор Николаевич долго лежал на неразобранной постели. Заново переживая все случившееся на собрании, он с особенной горечью вспоминал не выступление Городилова — хотя оно тоже больно задело его, — а самое начало собрания, когда выбирали президиум, и когда ему, секретарю парторганизации, пришлось уйти со сцены, уступив место избранным. Хотя и прежде бывало, что его не избирали в президиум собраний, сегодня он увидел в этом эпизоде своеобразную итоговую оценку своей деятельности в депо, и, никого не виня, ни в чем не ища оправдания себе, он пришел к выводу, что ему надо уйти отсюда. Он с особенной отчетливостью убедился вдруг, как надломило его личное несчастье. «С горем в душе, — размышлял он, — ты не партийный работник. С горем в душе ты можешь быть инженером, диспетчером, ревизором — кем угодно, но какой из тебя организатор и воспитатель масс».
Чтобы не допустить лишних разговоров, обсуждений, он решил прежде подыскать себе какое-то место в городе, а затем уж сообщить кому следует о своем намерении.
«Вот так-то, дорогой мой, — с усмешкой обращался он к себе, глядя на ползающий по стене свет уличного фонаря, — в мечтах-то ты был орел, а на деле оказался мокрой курицей».
Наступил октябрь с его промозглыми, унылыми днями и длинными, вязкими, словно копоть, ночами. Иногда веяло морозцем, но осень заглушала те первые, несмелые знаки, которые подавала людям зима.
Под серым небом неисходной сырости обесцветились, поблекли в Лошкарях дома, палисадники. За домами — обезображенная, перекопанная земля огородов, бурая картофельная ботва. Нахохлившиеся куры нехотя бродили по голым грядам.
Низкое небо придавило горы. Мир сузился; нет более синих зовущих далей, нет бескрайнего, невесомого, напоенного ароматом лесов воздуха.
Скверный месяц, грустная пора.
В один из таких октябрьских сырых и холодных дней, когда жители Лошкарей занимались своим делом — отправляли поезда или ремонтировали паровозы, засыпали на зиму в погреб картофель или кололи дрова, пекли шаньги или толкались в магазинах, сидели за школьными партами или озабоченно шмыгали розовыми носами, выбирая книжку в библиотеке, — когда жизнь текла своим порядком и своим порядком моросил дождь, а свинцово-серое небо царапалось о голые вершины берез, — в один из таких обычных октябрьских дней со станции на весь поселок прозвучал диковинный голос. Был он резкий, полнозвучный и красивый. Будто растянул кто-то сказочно огромный баян, нажав сразу на три-четыре пуговицы, и три-четыре голоса, слившись в один, пропели согласованно и стройно.
Разогнулся и замер путевой обходчик, что подравнивал бровку железнодорожного полотна на своем километре, за станцией, там, где обрывалась устремленная к городу цепочка крайних усадеб Новых Лошкарей; в депо слесарь-ремонтник, что подгонял крышку к песочнице паровоза, сидя на черном цилиндре котла, навострил уши, ловя диковинный звук через все стуки и громы цеха; свободный от поездки машинист, коловший дрова у себя во дворе, в сарайчике, застыл со вскинутым над головой топором — на лице улыбка, радостная и растерянная, а в душе тревога; учительница в школе оборвала на полуслове речь, и ребята повскакали с парт; словно пыль ладонью, прихлопнуло в магазине галдеж…
А голос звучал снова и снова. Даже низкое, тяжелое небо не могло устоять перед ним — диковинный звук прокатился по вершинам окрестных гор.
Со всех концов поселка люди потянулись к станции. Кто посмелее, пошли прямо на пути, кто поосмотрительнее — поднялись на мост.
Новенький двухсекционный тепловоз ТЭ-3, поманеврировав по станции, легко, как под горку, бежал к депо. Кабина первой секции — обтекаемая, со сплошным, трехсторонним окном, будто стеклянная головка, — смотрела вперед; такая же кабина второй секции смотрела назад.
Изящный и сильный тепловоз сиял первозданной свежестью зеленой окраски, и казалось, осенний дождь веселел около него, наводя глянец на металл и стекло.
Было странно видеть, как бежал он, не оставляя после себя ни дыма, ни пара, бежал, толкаемый незримой силой, и, будто заигрывая с людьми, то и дело подавал свой густой, полнозвучный богатырский голос.
— Гли-кась, гли-кась, чо делатся-то! — дивилась на мосту старушка. — Вагоны-то сами бегут. Да чо ж это тако!
— Это, бабушка, такие вагоны, — поясняли ей, — что сразу два поезда за собой уволокут. Тепловоз!
— Эх, машина — глаз не отнимешь! — восхищался шофер, бросивший свой грузовик около вокзала.
— Что, любовь с первого взгляда?
— Похоже… А голосок!
— Да-а, голосок — оторви волосок.
Как прежде, моросил дождь, ползло, цепляясь за голые вершины берез, свинцовое небо; как прежде, холод и сырость пробирали людей. А все ж день был не тот — большая новость вошла в жизнь Лошкарей.