И дело тут было не только и даже не столько в том, что все эти его рассуждения, на мой взгляд, были надуманными, даже фальшивыми. Особенно вот эта последняя его реплика – про священников. Кропить святой водой ракетоносцы с ядерными боеголовками и благословлять солдат, посылаемых властью стрелять в тех, в кого им прикажут, не мешает им оставаться священниками. А необходимость самому отдать такой приказ – помешает. Смешно!
Но главное, чем оттолкнули меня и вызвали резкое мое несогласие эти маловразумительные рассуждения Войновича, было то, что, рассуждая таким образом, он – вольно или невольно – подыгрывал тем, кто осуждал «расстрел Белого дома» и тем самым защищал путчистов. Если и не солидаризировался с ними, то, во всяком случае, уступал им.
Я уже готов был ответить ему, что все это ерунда. Что, окажись я на месте Ельцина, не задумываясь, отдал бы такой приказ, и это ничуть не помешало бы мне потом писать мои книги.
Но сказать это я постеснялся.
Ведь Володя говорил, что, случись ему отдать такой приказ, он (как и Гавел) нанес бы себе непоправимый урон как художник. А ты, мог бы сказать он мне в ответ, не художник. Потому-то с тебя и другой спрос.
«А как же Булат?» —
мог бы я ответить ему на это. Уж он ли не художник! А ни на миг не усомнился в своем праве громко, вслух сказать, что не только не сокрушался, а прямо-таки ликовал, когда Ельцин решился наконец подавить коммуно-фашистский путч военной силой.
«Письмо сорока двух», которое он подписал, появилось на страницах «Известий» 4 сентября. А интервью, которое Булат дал Андрею Крылову (то самое, которое побудило «прекрасного артиста Владимира Гостюхина – человека умеренно-патриотических убеждений» публично разломать и истоптать пластинку Булатовых песен), было напечатано в «Подмосковных известиях» 11 декабря. То есть – три месяца спустя.
Казалось бы, за эти три месяца, когда накал страстей был уже не тот, он мог бы высказаться и помягче. (Не говоря уже о том, что «Письмо сорока двух» было коллективным, он его только подписал, то есть присоединился к высказанным в нем мыслям, а в интервью высказал свою личную, индивидуальную точку зрения на случившееся, так что некоторый смысловой – и уж, во всяком случае, эмоциональный – люфт между этими двумя документами вполне возможен.) Да, не было бы ничего удивительного, если бы в этом свом интервью он несколько смягчил резкость тех – трехмесячной давности – своих (точнее, их общих) формулировок. Но он не только не смягчил, а даже еще более ужесточил их: