И начинался обычный утренний ритуал. Муш водружал на нос пенсне и спускался с кафедры танцующим шагом, удивительно легким для такой огромной туши. Прижав локти к бокам, он направлялся к печке и, вытянув руку, осторожненько открывал дверцу маленькой железной кочергой. Мы все молча наблюдали за ним. Если в тот день ветер дул с севера, печка выплевывала клубы дыма, которые взвивались к потолку, где оседали копотью, а иногда и красноватые языки пламени, и до чего же нам хотелось, чтобы оно хоть разочек опалило Мушу брови! Но этот хитрюга держался на расстоянии: он дожидался конца извержения, потом наклонялся к печке, держа спину все так же прямо, и смотрел на огонь с преувеличенным вниманием. В течение нескольких мгновений лицо его было совершенно неподвижным, он не то дремал, не то грезил. Затем осторожно брал кончиками пальцев несколько небольших поленьев, ловко забрасывал их в топку, прикрывал дверцу и, круто повернувшись на месте, оказывался лицом к лицу с нами. Нахмурив брови, он тыкал в нас поочередно пальцем и рявкал:
— Sprechen?
— Sprach, gesprochen.
— Sehen?
— Sah, gesehen[10]
.А для меня, как мне казалось, он всегда приберегал исключение, какую-нибудь ловушку в виде неправильного или модального вспомогательного глагола:
— Nennen… brennen… k"onnen…[11]
Он был неутомим. Каждый раз я тщательно готовился к сражению, но он в конечном счете всегда загонял меня в угол.
Он невзлюбил меня с первого дня и за все семь лет так до конца и не смягчился. В начале учебного года он спросил у нас, совсем еще малышей, изумленных его громадным ростом и ледяным взором: «Почему вы выбрали для изучения немецкий язык?» Сперва все молчали, потом забормотали: «Н-не знаю, мсье…», или: «Да просто так…», или: «Мне старший брат посоветовал…» Я же ответил: «Чтобы разговаривать с немцами», высказывание довольно банальное и вполне разумное, но в данном историческом контексте прозвучавшее для него бесстыдным вызовом. Его лицо передернулось, он молча постоял передо мной несколько секунд, потом круто повернулся и, крикнув: «Откройте тетради!», положил конец своему опросу.
Я ответил так без всякого умысла, скорее всего, подумав при этом о дяде, о пролетарской солидарности, о той, другой Германии, которую надо было уберечь от гибели. Мне следовало бы объяснить ему это, оправдаться, но я был слишком робок, да и вряд ли бы учитель Муш мог понять меня. Скорее всего, объяснения только усугубили бы его неприязнь ко мне. Истовый французский патриот, так же как за Рейном он, возможно, был бы истовым прусским патриотом, со своим бритым затылком, безбородыми щеками, любовью к дисциплине и привычкой чуть что орать во всю глотку, он с самого начала оккупации избрал для себя тактику молчаливого презрения. Я даже подозреваю, что именно из желания отомстить немцам за наше поражение и за оккупацию Франции он упорно преподавал немецкий как мертвый язык, ведя свой урок по-французски, замыкаясь в рамках грамматических упражнений и переводов, чтобы, как мне кажется, отрешиться от чересчур живого, навязчивого грохота сапог и воинственных маршей за окном. В самую хорошую погоду, стоило ему заслышать вдали, в предместьях, их мерный шаг, он кидался наглухо закрывать окна.
— Тихо! Занимаемся дальше! — приказывал он.
И, отгородившись от современных варваров, мы погружались в легенду о Нибелунгах.
Сказать по правде, в сороковом году мы еще находились на стадии «der Tisch, die T"ur, das Fenster»[12]
, но именно в этом классе, сидя возле печки, чье мурлыканье вторило нашему чтению, я зачарованно погрузился в немецкую поэзию. Поистине таинственны и неисповедимы пути литературы, коль скоро такая личность, как Ашиль Муш, начисто лишенный поэтической жилки, измученный маниями и нервным тиком, стал первым моим проводником в ее волшебном лесу. Впрочем, не думаю, чтобы он сознательно исполнял эту роль и понимал значение поэтических грез, в которые сам же и посвящал меня. Он просто выполнял свою работу, не более того; он машинально следовал давно привычному ритуалу: поленья для печки, «встать, учитель идет», огонь, полыхнувший из дверцы, глаголы сильного спряжения, перевод, но встречались в учебнике тексты, как бы проходившие мимо его сознания, так иногда, говорят, благодать являет себя через посредство самого, казалось бы, недостойного. Этот учебник я отыскал в шкафу: грубая, желтая, какая-то лохматая бумага военных лет, готические буквы, карандашные пометки на полях. Я перелистываю его, а перед глазами возникает картина дремучего леса: там Зигфрид кует свой меч, он убивает дракона и завладевает сокровищем, освобождает спящую Валькирию и наконец погибает от копья Хагена. Я словно вижу, как он, пронзенный копьем, падает наземь возле источника. Мне кажется, ни один образ французской литературы, ни в «Песни о Роланде», ни в «Легенде веков», не занимал мое воображение так прочно и неизменно, как эти картины, возникающие в лесном полумраке под сенью могучих дерев, среди гигантских корней и стоячих вод.