— Нет, сэр, человек должен все сам. Иначе можно превратиться в жвачное создание, жевать и пережевывать то, что положили тебе в кормушку. Но могу тебе посоветовать одно: надо знать историю своей страны и разобраться в ней по-настоящему. И не только по «Краткому курсу», между прочим.
Коншин немного опешил от такого, но потом спросил:
— Ты разобрался?
— Не очень, но стараюсь, — Марк поднялся, подошел к книжному шкафу. — Могу дать тебе Карамзина «Историю государства Российского».
— Но это такое старье! — воскликнул Коншин.
— Не все «старье», как вы изволили выразиться, плохо. Почитай, — и он взял с полки большой, в твердом переплете том.
Коншин взял, полистал не очень-то почтительно и сказал, что возьмет книгу, а потом спросил немного натянуто:
— А чем, по-твоему, плох «Краткий курс»?
— Я этого не говорил, Коншин, — холодно ответил Марк, — можно прожить, ни о чем не задумываясь и принимая все как данность, это легче, но это не путь художника. Да и не только художника, но и человека вообще. Понимаешь?
— Понимаю. Но на меня так много навалилось всякого, разобраться бы в этом, — вздохнул Коншин.
— Если запутался в бабах, то уволь, в этом я ничего не понимаю, — грубовато сказал Марк с брезгливой миной.
— Какие бабы?
И Коншин рассказал о разговоре с Михаилом Михайловичем.
— Я же тебе почти то же самое говорил, — буркнул Марк, выслушав Коншина. — Ты знаешь, сколько «гениев» было у нас на курсе? Не меньше десятка, а что из них вышло? — и Марк начал перечислять: трое самых талантливых погибли на войне, остальные пописывают что-то для хлеба насущного, двое в секретари выбились, но работают плохо, двое спились. — Ну а у тебя время пропущено, в двадцать восемь учиться рисовать — это нонсенс. В живописи, как в музыке, руку с детства надо набивать. Работа получается, деньги платят, ну и будь доволен.
— Ты же сам говорил о необходимости иметь жизненную сверхзадачу, — удрученно пробормотал Коншин.
— Не то, Коншин, не то, — поморщился Марк. — Я выполняю долг. Долг перед теми, кто был там и кто сам уже ничего не скажет. Это совсем другое. Это задача нравственная и с честолюбием не имеет ничего общего. Разумеешь?
— Начинаю понемногу… Черт возьми, ты старше меня всего на пять лет, а уже сформировавшийся человек. А я пока что-то неопределенное, недоделанное… А ведь я не очень дурак, Марк?
— Не очень, наверное, — он улыбнулся.
Они помолчали немного. Коншин переваривал услышанное и все же ощущал какой-то внутренний протест; он верил и не верил Марку, наверное, потому, что верить не хотелось. А не рисуется ли тот? Не выдумал ли себя, как доктор Рюмин у Горького? Он вспомнил слова этого героя: «Самое главное в жизни — хорошо выдумать себя и поверить в эту выдумку». Может, это так. Марк сумел себя выдумать, сумел поверить, и у него все ясно. Он же пока этого не сумел, вот и находится в разброде, в смятении, в неясности… И Коншин вдруг, неожиданно для самого себя, спросил то, что давно занимало его:
— Марк, а ты действительно так безразлично относишься к женщинам?
Марк усмехнулся:
— Почему безразлично? — пожал он плечами. — Просто сейчас мне некогда, а дамы отнимают и время и силы… И вообще больше мешают, чем помогают, — добавил он спустя немного.
Сергей захлебывающимся от радости голосом сказал Володьке по телефону, что вернулся отец и чтоб завтра Володька обязательно пришел к нему, он познакомит их.
— Значит, наконец-то… — взволнованно произнес Володька в трубку.
— Да, наконец-то, — выдохнул Сергей. — Ты представляешь, что я сейчас переживаю.
— Конечно, Сергей… Конечно…
Володька и сам был и обрадован и взволнован… Он вспоминал долгие предвоенные, вернее, предармейские для них вечера, когда они бродили по московским улицам и Сергей дрожащим голосом рассказывал об отце, о том, какой замечательный человек он, настоящий русский интеллигент, рассказывал, как в тридцать восьмом ездил к отцу в Медвежьи горы на свидание, и какая это была и радость, и какая боль, когда увидел отца обстриженного, в старом ватнике, униженного, ведь он — крупнейший химик страны — чистил нужники, но что был отец не сломленный, тогда еще веривший, что ошибка будет исправлена. Тогда и сам Сергей надеялся на это, а с ним и Володька…
На следующий день Володька, захватив с собой полученную на днях пенсию, отправился на Спасскую к Сергею, позвонил три длинных, один короткий, условленный их сигнал боевой тревоги, каким звонил еще в юности. Сергей открыл дверь — сияющий, с растроганным и просветленным лицом. Они молча пожали друг другу руки, крепко, до боли в кистях.
— Ну, проходи, Володька, — почти торжественно произнес Сергей и повел его через кухню.
Они вошли в комнату. Навстречу Володьке поднялся со стула высокий, с полуседым бобриком не отросших еще волос человек со светло-голубыми, словно бы выцветшими глазами, но взгляд которых был ясен и пронзителен и будто бы просветил насквозь Володьку.
— Очень рад с вами познакомиться. Сергей много писал о вашей дружбе, — сказал он глуховатым голосом, протянув большую и очень жесткую ладонь.
— Володька, мы собрались пройтись по Москве, пойдем с нами.