Настя удостоверилась, куда отца положили, переговорила с дежурной сестрой, с врачом — сказал, приступ сильный грудной жабы, но особой опасности вроде врачи не усмотрели. Успокоившись более или менее, вышла из Склифосовского, прошла до Колхозной, а там вниз к Самотеке, но завернула на 4-ю Мещанскую, а потом в Лавры; дошла до дома, где мастерская Марка, посмотрела, света в окнах не было, и вдруг, не смутившись поздним временем, пошла к нему домой. Отворил дверь сам Марк, не стал делать удивленного лица, а провел сразу в комнату.
— Что-нибудь случилось, Настя?
— Да…
И рассказала все: какая пакость случилась в доме, как Женька себя бесстыдно вела, как Дубинин вертелся, ну и что отцу плохо сделалось. Ведь такого в их доме никогда не бывало. А чего к Марку пришла, сама не знает — не с кем ей горем поделиться, а домой идти не хочется. «Видеть их не могу, такие противные все оказались. И Петр тоже вел себя глупо, грозил Дубинину, приказывал, будто тот все еще его подчиненный».
— Ничего, Настя, заставит его благородие дружка своего жениться на сестрице.
— Да разве в этом дело — жениться не жениться. Получилось все гадко. Продается же Женька, продается. Жизни ей сладкой захотелось, вот что не понимаю.
— Чего же тут не понимать? Наголодалась девчонка в войну, ну и глупенькая еще.
— Не наша она, совсем не наша, — сокрушалась Настя. — У нас в семье долг был прежде всего, работа. Так и воспитаны были с детства. Петр ведь тоже не за хорошей жизнью в армию пошел, знал, служба военная трудная, но нужны были армии командиры, вот и пошел по спецнабору. Уж не знаю, какой он командир был, но жизни-то не жалел, в этом уверена, за чужие спины не прятался.
— Этого не отнять… Сам батальон вел, как на параде шагал, только толку не вышло.
Пропустила эти слова Настя мимо. О своем продолжала:
— Что же делать-то? Как дальше жить? Хотя чего вас спрашиваю, вы же своим заняты, вам до людей дела мало… Вы вот поразить всех хотите своими картинами, это смыслом своей жизни считаете, а пустое все… Человек должен в жизни хоть одного человека счастливым сделать, хоть одного, вот и смысл будет… А мы все для себя стараемся, не другим — себе счастья добиваемся, а что до того, что через других для этого переступаем, — не думаем. Вот и идет все не так…
— Напрасно вы думаете, что до других мне дела нет. Я очень вам, Настя, сочувствую… И в словах ваших, что хоть одного человек осчастливить должен, есть что-то, — задумчиво произнес Марк, но сам почувствовал: холодно сказал, рассудочно, что вот по-настоящему, по-человечески пожалеть Настю не может, слишком долго, видимо, носил он в себе и лелеял другие чувства, которые и выхолодили все.
И стало ему вдруг больно от этого, даже неприязнь к себе самому ощутил. Вспомнилось, каким добрым и отзывчивым мальчишкой он был… Неужели выгорело все в немецком лагере? Неужто тот самый мальчишка через пятнадцать лет точил на камне железку в каком-то сладострастном предвкушении, как пройдется он ею по горлу охранника Отто, если тот ударит его.
Но Отто, сбивая с ног других, почему-то обходил Марка, чему удивлялись все. Было, видимо, в облике пленного за номером 220791 такое, что удерживало Отто. Удивлялся этому и староста барака и пытался даже завести дружбу с Марком, заговаривал не раз, но шла от Марка, наверно, какая-то волна, которая пугала и отталкивала. Да, выжжено все. И неужто необратимо? Хоть и уходила постепенно ненависть из души, но и доброта не приходила, холодно, пусто внутри… Вот сидит напротив человек, сидит в горе, и человек, который нравится ему, но не находит он в себе тепла. А подойти бы, обнять, сказать: «Настенька, милая, пройдет все, все хорошо будет. Успокойтесь» — не может, боясь, поймет она, почувствует, не от души это, не от сердца… И впустую будут эти слова.
Но подошел все-таки. Положил руку на Настину голову, провел по волосам. И тут, может от прикосновения, дрогнуло вдруг сердце настоящей человеческой жалостью.
— Успокойтесь, Настя… Пройдет все, наладится… — пробормотал осекшимся голосом, ощущая неожиданное тепло в душе.
Настя подняла голову и, встретившись с глазами Марка, долго не отводила взгляда. Потом улыбнулась, взяла другую руку Марка в свою и прошептала:
— И у вас пройдет все… — словно поняв, что думал и переживал он несколько минут тому назад.
Коншин сидел в такси, вжавшись в спинку заднего сиденья, задыхаясь от пережитого только что унижения — к Наташе его не пустили. Когда, не дождавшись лифта, прыгая через три ступеньки, влетел он на четвертый этаж и позвонил, открыла ему Наташина мать и с недоумением, молча глядела на него, не приглашая пройти. Тогда он забормотал, что Антонина Борисовна звонила, что Наташа сказала… «Я ничего не знаю. Думаю, вам не надо было приходить… Да, простите, но не надо…» — тихо проговорила она и стала прикрывать дверь. Коншину ничего не оставалось, как бегом вниз, потом бегом к Разгуляю, где и поймал он машину…