И Луконин отвечает. Его лирика есть ответ изменчивой игре, непоследовательной артистической легкости, праздничной воздушности и пленительной наивности. Этот ответ: прямота, устойчивость, тяжкая серьезность, монолитная верность однажды избранному, жесткость, надежность… Это не просто тяжесть, это реакция тяжести на легкость. Луконин не приемлет ни вкрадчивой, гибкой нежности, ни юного удивления миру, ни даже тяги к переменам. Его лирический герой не знает этой тяги. Он испытывает кновому не столько удивление, сколько горькое чувство: все уже было, все пережито… столько пережито, что хватилобы на двоих.
Есть общий лейтмотив: связь мира. У фронтовиков это: слияние, сцепление, соединение. У послевоенных: уход, расцепление, высвобождение…
На барже надпись: “Не чалиться!” — Как это не чалиться? — возмущен Луконин. Да весь мир взаимопричален! Ужас— это когда один из двоих отрывается от спасательного круга. Ужас — одиночество, непоправимость одиночества, пустота одиночества. Для Луконинаэто абсурд, катастрофа. «Мы встретились с тобой— два одиночества… и ходим рядом, как Орда и Византия…» Две пустые свободы, два оторвавшиеся сердца — ни залечить, ни заменить, ни забыть — ничего нельзя: свобода страшна отключением от микроструктуры, отпадением от целого. Само слово “свобода” окрашено у Луконина преимущественно в ироничные тона. Даже в таком специфическом случае, как вот этот: «Свободный стих имеет смелость не быть рабом своей свободы”. И это — Луконин, никогда с формальными законами силлабо-тоники особо не считавшийся… Однако в основе его раскованного стиха лежит не свобода — необходимость.
И она же лежит в основе его лирических чувств. Крушение любви — гибель. Разрыв — не освобождение, не выход в простор и свободу, а падение в пустоту: «Не любишь ты, и я — никто, ничей, как беглая волна…”
Ничей — сравните это полное боли слово с ликующим криком молодого Вознесенского: «Нас несет Енисей. Как плоты над огромной и черной водой, я — ничей! Я — не твой, я — не твой, я — не твой!..» Вот там — освобождение.
Еще одна сквозная нравственная антитеза: Луконин не любит ничего случайного, неожиданного, прихотливого; он тяжек памятью, он не умеет забывать. «Необходимость»— и впрямь ключевое слово. «Необходимость, как непобедимость поэзии, — спасение мое…» Случайность — химера, случайность — обман, “случайностями все опьянены”. Это все «фантазии», и если нравственный антипод Луконина легко сходится и расходится, то герой его — буквально отрывает от сердца, он очень тяжко прощается, он всю жизнь прощается, он не прощает прощанья: «Прощения тебе не обещаю, но вечное прощание дарю».
Откуда такая жесткость памяти, такая связанность страсти? Не от ощущения ли прочнейшей структуры мира — того самого работающего, с революции начавшегося и к мировой революции неизменно шедшего, целесообразного, всецело подчиненного великой цели мира, в котором когда-то нашло себя поколение сорокового года?
Луконинская душевная структура предполагает прочную связь и возврат. Возврат— еще один лейтмотив его поздней лирики. «Завод мой, зачем я ушел когда-то» — «Все к одному придут из поиска!» Нет, он не кочевник, кочевье ему душу выматывает: как блудный сын, он вечно тянется к родному берегу: «Волга, приду и щекой небритой прижмусь к твоему рукаву. Волга, слышишь, в глаза взгляни ты, скажи мне: так ли живу?»
«Волжская ностальгия» Луконина не знает локальной замкнутости. Это не вызов «городскому безличию» и не антитеза «порче цивилизации». У Луконина любовь к «кусочку земли» не противостоит любви к “планете и «державе»: для него и здесь нет разрыва.
Непросто держаться такой линии, когда поэзия разлетается все дальше на края. Однако фронтовики встали твердо: в 60-е годы они удержали центр поэзии, и именно в эту пору критика закрепила за ними новое, найденное, кажется, Л.Лавлинским, слово: узловое поколение. Луконину и здесь выпало стоять правофланговым… впрочем, фланги-то как раз были растянуты — здесь стоял именно центр, узел, опорный пункт. Они его и удержали — «мальчики державы». “Лобастые мальчики невиданной революции”.
Ощущение принадлежности целому (не «причастности», а именно всецелой принадлежности) и обусловливает кардинальное чувство Луконинской лирики: «Я — шпала на пути твоем». Это не жертвенность, не выбор судьбы, не «акция». Это — естественное состояние человека, не знающего той пустоты и той отрицательной свободы, при которой надо делать выбор. Это счастье цельности. И горькое понимание его дорогой цены.
Луконинская лирика ложится в спектр поэзии своего времени самостоятельной и горькой линией.
Как лирик он остается верен себе до последних мгновений.
В 1972 году хоронят Смелякова, по стиху — самого близкого Луконину человека в русской поэзии.
Стихи вослед: