Луконии не похож ни на кого. В нем нет ни жестокой рациональности, ни светлой легкости нрава, ни склонности к философскому созерцанию. Горячий и импульсивный, он всю жизнь полагался на свою силу и оказался совершенно не готов к ощущению слабости. Он никогда не верил в свою смерть и не думал о ней по-настоящему: смеялся, когда по дороге на финский фронт вытянул в шуточной лотерее смертный билет, в ответ написал стихи: «Такая родина у сердца… Вот почему я не умру». И теперь в нем нет предчувствия смерти, а есть какая-то азартная, нестихающая тоска по жизни… по прежней жизни… нет, даже и не по прежней жизни, а по силе, по активности, по драке, по победной битве — Луконин не знает и не хочет знать другие варианты бытия. Изначально нашедший себя в тесном строю единомышленников, товарищей, соратников, однополчан, он и теперь всецело опирается на чувство многолюдного боевого целого. Как начиналась его лирика обменом смертными медальонами с Николаем Отрадой, так это в ней и остается, и оглядывается теперь Луконин из этой, нынешней, сохраненной, сверхмерной, праздничной жизни на своих погибших побратимов:
Летом 1976 года, во Львове, гуляя с женой по парку, он встретил знакомого журналиста, не так давно перенесшего инфаркт. Тот человек улыбнулся, хотел что-то сказать, но лицо его исказил тик, и он не смог произнести ни слова. Луконин сделался мрачен и молчалив. Жена знала, о чем он думал. О том, что он, Луконин, ни за что не согласился бы так доживать свой век.
Через несколько дней жена стала вдовой: поэт Михаил Луконин умер от разрыва сердца.
БОРИС СЛУЦКИЙ:
«Я РОДИЛСЯ В ЖЕЛЕЗНОМ ОБЩЕСТВЕ…»
Он родился в семье тихого еврея, работавшего по торговой части в тихом городке Славянске, что приютился на месте забытой крепости, построенной когда-то на берегу тихой речки Тор, что между Харьковом и Юзовкой.
Родился в разгар Гражданской войны.
А вырос — бастардом, отпрыском не времени, а вечности. Пенатов не чтил. О хронологии не заботился. Хотя числа иногда обыгрывал, но скорее пифагорейски, чем биографически, нарочно путая лета и века: «В девятнадцатом я родился, но не веке — просто году». Жил — взрывными мгновеньями здравого смысла и постоянным чувством мирового безумия. И уж точно не этапами биографии. Не ставил дат под стихами. Из-за этого творческий путь и душевное развитие провинциального школяра, в 1937 году рванувшего в Москву и поступившего в Юридический институт, в 1941-м «поступившего в войну», а в 1943-м в партию, временами кажется нерасчлененным целым. Как-то вдруг и сразу возникает из пены Первой Оттепели цельная, железная, литая фигура «ребе-комиссара», и поражает читателей биография, состоящая не столько из фактов, сколько из легенд. Вернее, из легенд, которые непрерывно удостоверяются как факты, но от этого еще больше мифологизируются.
Есть, например, легенда, что с началом войны Слуцкий (уже признанный вождем поэтической братии в предвоенном студенчестве), прекращает писать стихи (потому что «занят» войной), потом, комиссованный в 1945 году по ранению, залегает на диван и лежит так до 1948-го, после чего стихи «сталкивают» его с дивана, и он начинает борьбу за свое место в поэзии, каковое после десятилетней драки и завоевывает книгой «Память» (противозаконной кометой влетевшей в тогдашнюю советскую лирику).
Такое жизнеописание, между прочим, предложено читателям самим Слуцким.
Соответственно, в Собрании сочинений стихи печатаются без дат, а ранние — написанные до первой книжки — идут «нерасчлененной массой».
При дотошном исследовании выясняется, что и в войну кое-что писалось, и после войны не только на диване лежалось, и до войны было написано такое, что стоит выделить из «нерасчлененной массы» — недаром же имя Слуцкого, еще неведомое в печати, гудело тогда на поэтических вечерах и семинарах.
Естественно, первые из ранних его опытов рождены не из опыта, а из «пересказов», конкретно — из газет конца 30-х годов[90]
. «Генерал Миаха, наблюдающий переход испанскими войсками французской границы»» — поди вспомни теперь, кто таков и чего наблюдает. Но — обертона! «Так в клуб — смотреть — приходят шулера, когда за стол их больше не пускают». Ну, как же без шулеров! Ложные свидетели пластаются между честными, реальность отбивается от миражей. «Им давят грудь их орденские книжки, где ваша подпись, генерал, стоит». Магия документа, удостоверяющего правду. Иначе — ложь.Огонь сорок первого года сметает эту изначальную юриспруденцию. Вокруг Можайска — ни избы…