Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

Очень скоро задорно-приветственный тон этого непревзойденного по мастерству стихотворения должен будет смениться если не проклятьем безумию, то хотя бы призывом к вразумлению. Но тоже не впрямую, а как бы по метафорическому перечислению. Орлы, львы и волки, сошедшие с гербов и знамен, примиряются у Мандельштама в некоем подобии райского зоопарка. Впервые сюда подселен и "ласковый медведь": славянская нить сплетена с германской. В сонме аллегорий мирового разума появляется Россия.

До ее появления в реальном, а не аллегорическом облике, должно пройти время, насыщенное уподоблениями и переодеваниями. Россия интересна, потому что похожа на Италию, на Грецию, на Палестину. В конце концов, на Скифию. А "в начале начал" — на Рим, разумеется. Византия — Рим второй, недолгий и случайный; первый же Рим — далече, и никогда того Рима не любил бог.

Полюбит ли Россию?

Для России возникает у Мандельштама некая роль, которую надо сыграть. Россия — это "место", где должны совершиться судьбы. Это "имя", которое должно наполниться. Россия даже превосходит своих европейских сестер, но именно в том отношении, что она способна вместить ИХ "смыслы". Ситуация — на грани самогипноза: "Слаще пенья итальянской речи для меня родной язык, ибо в нем таинственно лепечет чужеземных арф родник".

Страна одевается в предуготованные исторические костюмы, ее имя вплетается в предзаданный узор. В узор мировой культуры. "Россия. Лета. Лорелея".

Россия — сплетение чужих путей, часть мировой карты, очерченное пространство. Но это не реальность, растущая из своего корня. И ощущается она не из корня, не из центра, а от края, от границы. Надо попасть в Крым, чтобы почувствовать:

                  Где обрывается Россия                  Над морем черным и глухим…

Две строки остаются оборванными: Мандельштам не может дописать четверостишия. Чернь моря играет смыслами — Россия повисает в глухом вакууме, в смысловой невесомости, в нереальности зазеркалья.

Кажется, впервые русскую реальность открывает двадцатишестилетнему Осипу Мандельштаму двадцатичетырехлетняя Марина Цветаева; коктебельское курортное знакомство переходит на московскую почву; поэт извлечен из-под имперских питерских арок и приведен под своды старорусских соборов; ему "подарена" Русь деревянная, Русь просторов, слободок и кладбищ.

Реакция непредсказуема: вместо воодушевления — смертное предчувствие. В стихах — светопреставление: слепяще-солнечный "италийский" небосвод вдруг обрушивается в черноту. Морское имя "Марина" мгновенно совмещается с польским, роковым, самозванным. От туманных полей несет смутой и бедой, древние срубы пахнут тленом, дымится и горит солома, везут на казнь царевича… Страшное видение. Страшная догадка. Быть России — значит, быть беде.

Это предчувствие выжжено ассирийской лазурью, охлаждено горним воздухом христианства. Мысль о конце вытесняется мыслью о вечности. Охватываемое время залечивает душу посреди неохватного пространства.

В послереволюционные стихи на место пространственных категорий ("карта") входит новая категория: "век". И когда мирозданье все-таки сламывается, оно сламывается не через крушение страны, а через пресечение времен.

Душа попадает словно в колесо времени. Мандельштам не ощущает границ, мест, стран — он ощущает именно разрыв времен: сквозное, сплошное мировое время — вместилище незыблемых "смыслов", ощущаемое за пестротой исторических "декораций", — разваливается. Все равно, какая "страна", какая "власть" и даже: какая "речь". Понятие "советский" входит в поэзию Мандельштама вполне нейтрально, это не более, чем рама для влагаемого смысла, черный сценический бархат — фон действия. "В черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты" точно так же можно молиться "за блаженное бессмысленное слово", как в ночи предреволюционной, имперской. В этом пока еще нет ничего "советского" и ничего "антисоветского". Просто в лоне времени "совершается свобода". То есть свобода пытается воплотиться.

В тиши стиха, еще до внешних потрясений, сломавших жизнь поэта, совершается неслышная драма: современность откалывается от вечности.

Выражено — гениально:

                Век  мой, зверь мой, кто сумеет                Заглянуть в твои зрачки                И своею кровью склеит                Двух столетий позвонки?

Поразительно, как рано почувствован тут слом хребта советской истории: осенью 1922 года! Еще новая власть не разодралась вокруг тела вождя, еще силовые линии диктатуры не вывернулись в тотальность, еще изголодавшейся и промерзшей России предстоит оттаять в нэпе, а сбой эпического ритма уже срывает голос поэту. Но, может, оттого и срыв, что после костоломного хаоса гражданской войны брезжит "мирная структура"? И в свете вечности обнажается для Мандельштама ее обреченность? Даже на "сонатинку" не хватает дыхания у советской жизни — что уж говорить о "сонате": тут лишь тень тени, профанация хотя бы и декоративной истории.

Что делать?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже