И еще:
Сотворили: на поле брани решилось.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ:
"Я НЕ ТВОЙ, СНЕГОВАЯ УРОДИНА!"
Маяковский в "серебряном веке"- особняком. Никакого "серебра" в палитре, разве что дензнаки, да один раз — портсигар, символ превосходства человеческого дела над необработанной природой. Слова "чернь" Маяковский не любит. Любит: "пролетариат", "крестьянство", "смычку". Цветопись скупа, как ни странно для живописца: в основном красный (знамена), реже синий (небосвод, океан). Без полутонов.
С другими великими поэтами Серебряного века Маяковского объединяет только век: время, когда мир распадается, и его можно удержать страшной ценой, равной самому миру.
Экспозиция трагедии — зияние на месте центра. "Я дедом — казак, другим — сичевик, а по рожденью — грузин".
Как у всех его сверстников, интерес к современности — с момента Японской войны. У него — следующим образом: грузины начинают вешать прокламации — казаки начинают вешать грузин. "Мои товарищи — грузины… Я СТАЛ НЕНАВИДЕТЬ КАЗАКОВ."
Формула самоопределения — момент начала ненависти. Заполнение вакуума. Вексель для сведения счетов.
Экзамен в кутаисскую гимназию. Священник: "что такое око?" — "Три фунта" (так по-грузински). Чуть не завалили!" ВОЗНЕНАВИДЕЛ СРАЗУ — все древнее, все церковное и все славянское…"
Пару лет спустя — уже в Москве — голодуха: начинает подрабатывать. Расписывает пасхальные яйца. В кустарном магазине на Неглинной берут по 10 копеек штука. "С ТЕХ ПОР БЕСКОНЕЧНО НЕНАВИЖУ… русский стиль и кустарщину".
А если бы брали по рублю? Или: если бы священник не спросил про око? Все равно возненавидел бы? Сама эта зависимость от обиды выдает изначальную обделенность. Ненависть к России и к "русскому" — словно бы упрек судьбе за отсутствие. За то, что России — нет. Раннее воспоминание: "Снижаются горы к северу. На севере разрыв. Мечталось — это Россия. Тянуло туда невероятнейше".
Тянет — а нету. Мечтается — а не возьмешь. На месте России — разрыв, зияние, пустота. За отсутствие и мстит ей. Самой жизни мстит — за невменяемость. За отсутствие смысла, средоточия, центра.
С отрочества помнит: объяснять, откуда хаос, и утверждать, что такое центр, лучше всех умеют социалисты. Поэтому Поэзия (поиск Смысла) изначально сливается с Революцией. "Принимать или не принимать? Такого вопроса не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось".
Что же приходилось?
"Начали заседать…"
Далеко ли до "Прозаседавшихся"?
Так где Смысл, а где — Революция? А это одно и то же, как бы в разных жанрах. Есть будни, проза, текучка, граничащая с хаосом. Партия метет все это железной метлой. И есть Поэзия, делающая то же самое. В Поэзию Маяковский вступает как в партию. В Поэзии можно "смазать карту будня". В ней можно проклинать хаос, упиваясь ненавистью к нему.
Начало Маяковского — проклятья тому миру, в котором он появился на свет среди враждующих грузин и казаков, вдали от России, от Смысла, от Бога.
Запальчивое его богоборчество — никакая не борьба с Вседержителем, а скорее примеривание к Его месту — перебор фальшивых претендентов, прикрытый панибратством. Похлопывать "бога" по плечу: "Послушайте, господин бог! Как вам не скушно?..", пугать его, делая вид, что достаешь из-за голенища сапожный ножик, — это не богоборчество. Это нервная игра не находящей себе места души. Это лихое кружение около священного места, пустого и страшного.
И плакатное водружение самого себя на небесный престол — вовсе не самовозвеличивание. Это шутовская самореклама, выворачивающая в абсурд любые претензии и тем самым подтверждающая неприкосновенность Места. Поэтому с вознесшимся в "бездну" Маяковским ангелы беседуют в таком стиле: "Ну, как вам, Владимир Владимирович, нравится бездна?…" — "Прелестная бездна. Бездна — восторг!" (При социализме "бездна", не ломая ритма, перестроится в "ванну"). Вышеописанный "Владимир Владимирович" — столько же новый Христос, "нюхающий незабудки", сколько и новый Нерон, "пьяным глазом обволакивающий цирк". И на цепочке у него — Наполеон вместо мопса. Игра в маски! И только "случайно" (неслучайно!) из-под блуда мнимого богохульства вдруг вырывается задавленная вера, и стих, бешеный от неприкаянной энергии, поднимается до высот экстатической молитвы: