Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

Интонация шутливого глума в этих выкладках снимает с Маяковского всякое подозрение в неуважении к Латвии. Или в "русофобии". Это именно глум, игра. Но спрятано тут нечто серьезное: вера в общее тождество мира, где все равны и все равно. "Мир обнимите, Советы!" Если на пути Советов Европа — залить ее красной лавой! Если Россия — перемолоть Россию: пусть станет Америкой! А упрется Америка — перемолоть и ее. Что же будет? Все! Все станет всем!" Скорее! Скорее!.. Раскидываю тучи… Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границами лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прорывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата…"

Это пишется вподбор: интермедия, ремарка.

А вот — чистая поэзия:

                      Пролетарии всех стран, соединяйтесь!                      Эй!

Универсальный оклик. "Чтоб вся на первый крик: — Товарищ! — оборачивалась земля". "Вся земная масса сплошь поднята на краснозвездные острия". Былинный Святогор и Эйфелева башня идут в общий котел. Туда же валятся "Латвии, Литвы и т. п. политические опилки". Опять-таки: тут никакого специального пренебрежения к прибалтам ("распиливание" Европы даже переадресовано проклинаемому Вудро Вильсону), но какой глобальный экстаз! И какая влюбленность в логику географической карты!

Мандельштам, наткнувшись первым на эту метафору, впал в трепет: карта Европы поползла в перекрой. Ахматова и Цветаева отдернули от "карты" руки, как при смертельном электроразряде. Маяковский с упоением входит в глобальную картографию. В мыслях он, наконец, вырастает до Саваофа: двигает миры и окликает столетия. Экстаз энергии, разлетающейся в беспредел. Счастье всеосуществления! Кто был "ничем", стал "всем".

Но тогда откуда — параллельно очередным пронумерованным "Интернационалам" — сдавленный хрип поэмы "Про это"? Вопль к "тихому химику будущего": воскреси! Забери в будущее — из этой самой победоносной краснозвездной реальности…

Боль, загнанная в подпол, задавленная, задушенная, прорывается не столько смыслом крика, сколько тембром. Как это и бывает у великих поэтов: не словами — горлом:

                      — Сердце мое вложи!                                Кровищу —                                       до последних жил.                      В череп мысль вдолби!                      Я свое, земное не дожил,                                 на земле                                              свое не долюбил.

Как? А всемирное братание? А красная лава, залившая мир счастьем? А электрические солнца, разогнавшие вековую тьму? А душа, ставшая равной мирозданию?

Душа, распяленная на глобальных тождествах, обрушивается в невидимую трагедию. Одержимый манией распределения и стратификации, поэт отделяет боли кусочек территории, ограждает опасный участок красными сигналами, вешает знак: я не про то, я — про это.

"Любовная лодка" отваливает от "парохода современности" и, нагруженная его трагизмом, уходит в искупительное плавание — как "миноноска", прикрывающая линейный корабль от неизбежной торпеды.

Финал предсказан: "Он здесь застрелился у двери любимой".

Сбудется с точностью. Трагедия безлюбого мироздания разрешится через неудачную любовь.

Но это потом. Пока мироздание, раскручиваемое поэтом, наращивает мощность. Шкивы, валы, приводные ремни, пропеллеры. "Дело земли — вертеться. Литься — дело вод". Верченье земли и литье стиха — это как работа завода: берется сырье — отгружается продукция; остальное — технология. Однако от Вселенной, осваиваемой умственно-энергетически, до конкретной реальности, где если что и есть, так "гвоздь в сапоге", "у подметок дырки", — гигантское расстояние. Это неосвоенное пространство заполняется реестрами, перечнями, азбуками, и еще — галереями вражеских портретов — мишенями. Пока с волны Переворота виден "будущего приоткрытый глаз", стих держится на этом небесном нерве. Но едва сползает воодушевление с волны, сползает и стих — в старую отроческую обиду на жирных. Только теперь из старорежимной России коллекция желудков передислоцируется в Европу. В Америку. Чувства детонируют от чего угодно: от ноты Керзона, от фотографии Пуанкаре, от фильма Чаплина. Европа — жрет. Америка — жрет. Желе-подбородки трясутся игриво. Не люди — липкий студень. Жирноживотые. Лобоузкие. От них ничего не остается, только чаплинские усики.

Путь исправления: "Европа — оплюйся, сядь, уймись".

Или, Америке: "Русским известно другое средство, как влезть рабочим во все этажи".

Голодный подросток, сжимающий кулаки в пустых карманах, проступает в красном горлане-главаре, который вроде бы уже напился чаю с солнцем. "Молчи, Европа, дура сквозная! Мусьи, заткните ваши орло!.."

В Соединенных Штатах: "Бродвей сдурел. Бегня и гулево."

В Америке Южной: "Сидят и бормочут дуры господни… Визги, пенье… страсти! А на что мне это все? Как собаке — здрасьте."

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже