А имя… Илья-Карл — кажется, что это какая-то калька немецкого. По аналогии с Карлушей Мейерхольдом, который стал Всеволодом, окрестившись уже по вполне осознанному решению, Сельвинский может показаться Карлом, взявшим себе «Илью» уже в ранге русского поэта. На самом же деле все наоборот! Ильей его нарекают родители (скорее всего — в честь дедушки Элиогу). А Карла он приписывает себе сам, и вот почему: двадцати лет от роду влезает в первый том «Капитала» и от восторга перед автором этого сочинения добавляет его имя к своему — во все документы на всю жизнь.
Надо признать, что это — поступок прирожденного поэта.
Поэт в нем, как некий посланец высшего безумия — просыпается несколько раньше, чем он может различить около себя какой-никакой объект поэтизации. Прежде, чем в венке сонетов «Юность» он находит рожденную «в воздухе пустом» формулу: «я — ничей», эта пустота (игра с пустотой, игра в пустоту) сквозит лейтмотивом в его гимназических стихах. Охорашивается грозный кондор, которому не с кем сразиться. Парит в вычурных бризах призрак Летучего Голландца. Мир бликует за цветными стеклами: стекла реальны, мир — нет. «Строятся цифры, гибнут и мрут, как в катастрофе на Марсе — без шума». Реальные шумы можно спутать со сценической имитацией. Крейсер, поднявший восстание, «бронзой хлещет по театру». А вот цыганское: «Саш-Саш-Саш-Саш. Озорная, гордая. Незастегнутый корсаж, сама вороногорлая». Когда Сельвинский, уже войдя в профессиональный статус поэта, печатает в Москве свое «раннее», — критики подозревают, что эти «северянско-вертинские» мотивы — мистификация. Между тем, это правда: самовыражение «жизнерадостного пса, лающего на собственное эхо». Еще: тоска героя, который «бродит по каналам улиц, словно пустой водолазный чехол», не зная, на что излить чувства. Автопортрет: угрюмый «громовержец», глядящийся в зеркало. Звукопись: клекот лесовика, бормочущего невесть что, вернее, не клекот, а «хахат», когда этот старикан (из Врубеля, наверное, заимствованный) «хехечет», как кречет…
Экспериментальный зуд, пробуждающийся в будущем теоретике конструктивизма и изобретателе стиха-тактовика, вовсе не так формалистичен, как может показаться. Мандельштаму строчка: «он один лишь бабачет и тычет» будет стоить свободы — дело не только в том, что это о Сталине, но и в издевательском, «чешущемся» вывороте слов. Сельвинский носит в себе врожденный языковой задор, и вопрос только в том, что с помощью этого клекота-хахата окажется задействовано.
Атака красных на Перекоп подставляет под стихи такую великолепную реальность, что девятнадцатилетнему крымскому гимназисту остается только подставить себя под белогвардейские пули. В ходе боя он ранен, контужен, потом излечен. В стихи врывается то, за что он повоевал:
На всю жизнь запомнив жизненный вакуум, над которым сплетаются идеи, Сельвинский, как одержимый, мечется в поисках ощутимых впечатлений — неустанно подставляет под стих реальность.
В какой-то мере тут сказывается потомственная деловая хватка: отец, хоть и разорившийся после 1905 года, был до того довольно успешным предпринимателем-меховщиком, так что сын, окончивши московский университет, находит себе применение в качестве эксперта по пушнине; это позволяет ему не только написать «Пушторг», но и исколесить одну шестую часть суши от столицы до Урала и далее: до Камчатки, до Чукотки…
Более же всего располагают к смене занятий сызмала ощутившиеся физические потенции: Илья-Карл вкалывает юнгой и матросом на черноморских судах, качает воду в отеле «Дюльбер», грузит консервы на фабрике, обучает плаванию курортников и даже борется на цирковой арене под именем «Лурих III» (соответствующая атлетическая фотография украшает итоговое Собрание сочинений).
Далее: он плавает со Шмидтом на «Челюскине», скачет с чукчами на собачьих упряжках, работает сварщиком на электрозаводе, комиссарит на фронте с первых дней войны, в нарушение устава участвует в конной атаке, за что сначала отсиживает на гауптвахте, а потом получает чин подполковника…
Реальность, преследуемая таким неотступным образом, отвечает поэту тем, что в 1943 году его вызывают с фронта на заседание Оргбюро ЦК партии и в присутствии Сталина задают вопрос: кого он имел ввиду, когда писал в поэме «Россия»: «Сама, как русская природа, душа народа моего — она пригреет и урода, как птицу, выходит его»?
Сельвинскому удается выскочить из этого испытания живым, но в дневнике он записывает, что шел на Оргбюро молодым человеком, а вышел с заседания дряхлым стариком…
Это не мешает ему десятилетие спустя, уже после смерти вождя, отправиться с первопроходцами покорять целину.
Неуемный испытатель идей на прочность продолжает бросаться в жизненные волны и бороться с океаном, пытаясь поставить его на службу человеку: загнать в турбины, в трубы, на худой конец — в стаканы…