Нет. Совсем другие списки мерещатся «ушастому мальчику» в год Великого Перелома. В 1972 году он эти списки кольцует:
Какая однако убежденность в стальной результативности судьбы! Какая вера в предназначение! И какая верность взятым ориентирам! Сзади война и впереди война. За спиной — война революционная, гражданская. Перед мечтательным взором — война революционная, последняя, всечеловеческая. Поколение, не поспевшее на первую и готовящееся ко второй, пытается примириться с той исторической паузой, которая ввергает их в бытие, обкарнанное до быта.
Вот как это описано в поэме «Строгая любовь», созданной в начале 50-х годов, в середине пути:
«В то время встречались не только в столице — вздыхали в десятках ячеек страны те юноши, что опоздали родиться к тачанкам и трубам гражданской войны…»
Стих, надо признать, средне-статистический, не отмеченный личной страстью. В следующем четверостишии индивидуальные нотки появляются, но в звучании элегическом, скорее светловском, чем смеляковском:
«Те мальчики храбрые, что не успели пройти — на погибель буржуям всех стран! — в простреленном шлеме, в пробитой шинели, в литавры стуча и гремя в барабан…»
По закону повествовательности (жанр — «повесть в стихах») следующая строфа оборачивает нас к войне грядущей:
«Печалясь о бурях под небом спокойным, не знали парнишки, что нам суждены иные, большие и малые войны и вечная слава Великой войны».
Написанные после войны, эти строки уже несут ее имя, но все-таки не передают ее смертельности, как не передают смертельной рискованности той мирной жизни и того «спокойного неба», под которым росло опоздавшее поколение. Они жили, как в запасном полку: и песня «не пропета, в боях не пробита», и «за Буденным в бой» не хожено, и Ленина вживе не увидено… Трубы у Смелякова звучат, но — словно отзываясь Багрицкому — ностальгически, не без зависти…
И только в поздней лирике конца 60-х годов эта тема окрашивается неожиданной свежей злостью:
Еще видение: «в том году двадцатом на волжском гибли берегу литовцы и хорваты…»
Вообще-то на волжском берегу гибли больше латыши и мадьяры. Но в потоке клокочущей ярости такой сдвиг понятен, Как понятна — при всей ее несправедливости — безжалостность по отношению к ученому адмиралу, на несчастье свое оказавшемуся правителем белой половины России. Речь ведь не об исторической фактуре, а об эмоциональной подлинности стиха. О том, какие страсти втиснуты в железные души поколения, зажатого в «паузу».
Война Отечественная в поздних стихах окрашена тем же чувством упущенности: «Я вовсе не был у рейхстага и по Берлину не ходил». Герои — те, кто был и ходил. Лейтмотив — горечь по погибшим. Братские могилы. Фотографии убиенных. «И мертвых нетленные очи, победные очи солдат, как звезды сквозь облако ночи на нас, не мерцая, глядят…»
По возрасту и настрою Смеляков, конечно, должен был бы стать поэтом войны — не окопно-солдатской, какую донесли до нас поэты из поколения смертников а войны, осмысленной стратегически и эпически, — какую описали дождавшиеся своего часа Твардовский и Симонов.
Судьба отрезала Смелякову этот путь. Как поэт войны, он едва начал, причем «невпопад»: остро восприняв в 1940 году финскую кампанию, 1941 год он встретил такими праздничными стихами, какие теперь странно читать… Видно, «бесправные бессарабцы», разбившие «оковы», и «Прибалтики сыны», попросившиеся в Союз, привели его в такое благодушие. Вообще-то, великим поэтам не пристало делать подобные ошибки, но примиримся на том, что великое поприще уготовано было Смелякову не на фронте; единственное стихотворение, написанное осенью 1941 года по пути на фронт: «Ржавые гранаты» — он в конце концов убрал в архив, где и обнаружил его Валерий Дементьев тридцать лет спустя, и опубликовал в своей книге о Смелякове.