Вспомнил он эти прусские десанты год спустя, когда не Ламанш, а Колпино захлюпало под ногами.
Эшелон, увозящий на передовую мальчиков, еще не остывших от школьной жизни, — вот начало.
Начало чего-то, чем всё бывшее раньше раз и навсегда снято, стерто, смыто. Никто из поколения смертников не ощутил эту черту так четко, как Александр Межиров.
Что за чертой?
Переклик с Гренадой Светлова на поэтическом старте побуждает нас вслушаться у Межирова в скрытые цитаты и из других поэтов, тем более, что цитат этих немного, и воспринимаются они как своеобразная демонстрация. Или как ученичество, выставленное в качестве ложных позиций?
Из Пушкина: «Пора, пора вершить ещё одно, ещё одно последнее свиданье».
Из Пастернака: «Который час, который час, который час на свете белом?»
Из Маяковского: «Я сплю, положив под голову Синявинские болота, а ноги мои упираются в Ладогу и Неву».
Есть переклички менее явные, но с поэтами более близкими — с товарищами по судьбе. Есть баллада, построенная на самойловской словесной сцепке: «Сороковой, роковой». Есть луконинская валкая пробежка: «Лётчики думают, что болтанка бывает только в воздушных баталиях, но танкистов болтает в танках, и ещё как болтает их!» Есть — в послевоенном (и невоенном) стихотворении о торговке, продававшей воздушные шары на площади трёх вокзалов, эпизод, когда дворник Вася (в другой редакции — сотрудник МУРа) процедил: «А ну, смывайся!» — после чего героиня стихотворения влетела в мировую лирику по неожиданной траектории: «Папироской он шары прижёг, ничего торговка не сказала, только жалкий сделала прыжок в сторону Казанского вокзала»… Она, может, и вокзала в тот момент не видела, когда спасалась от сыщика. Межиров засёк, улыбнувшись координатам. Магия протокольного подсчёта при неизмеримости беды — с чьим почерком связана? Бориса Слуцкого, разумеется.
Можно отметить контакты с поэтами крестьянской складки («народного» стиля) тем более интересные, что в самом Межирове нет ничего крестьянского. Виктору Бокову он пишет: «Люблю». Николаю Тряпкину: «Ты, Заступницей храним, в небе своего напева, звуков сладких серафим… Твой напев туда возьму я, чтобы на земле Святой, и горюя, и ликуя слышать, Коля, голос твой».
Среди прочих стилистических систем Межиров своего места ясно не определяет. «Мне подражать легко, мой стих расхожий, прямолинейный и почти прямой». Отметим лукавинку насчёт расхожести, но куда важней прямота, пусть мнимая, и уж подражать такому стиху чем «легче», тем невозможней. Стиховая музыка Межирова уникальна — уже хотя бы потому, что лишена усиливающих внешних эффектов, что именно и подчёркнуто немногими эффектами всегда на грани усмешки. Классические четырехстопные ямбы безукоризненно «пригнаны» у Межирова к внешней реальности, и потому так загадочна их внутренняя ёмкость. Разумеется, тут ещё и безупречная техника стиха — в этом смысле Межиров одарён феноменально. Но главное — то, что в старину называли взаимовглядыванием бездн.
На трёх межировских шедеврах постараюсь показать это.
Вот двенадцать строк, вынесенные из ленинградской блокады:
Финальное четверостишие, выточенное до афористичности и ставшее эмблемой поколения, способно заслонить своей прицельным блеком ту подготовившую его глубинную часть стихотворения, где не просто описывается обледенелый город, освобожденный от гитлеровской блокады, но возникает какое-то тёмное зазеркалье, где ничто не может быть названо своим живым именем, а только отраженным из небытия. Голос, дрогнувший на словах «не дрова…», подчеркивает монотонность потустороннего, вымершего, ровного пейзажа. Легко это воспринимается — когда ты внутри смертного круга; любой взгляд вовне и извне откладывается свинцовой тяжестью.