— Ты уже не тот Денисио, которого я знал… Какой червь тебя гложет?
Денисио отмахнулся:
— Устал, наверное…
— Устал? Или что другое? Может, думаешь, что напрасно погибли Павлито, Гильом, Эстрелья, Мартинес, Матьяши? Все равно, мол, мы ничего не добились?..
— Нет! — закричал Денисио. — Нет! Ничего подобного я не думаю!
Арно Шарвен будто обнажил его мысли, будто содрал с раны повязку. Ему стало страшно. Не больно, а страшно. И еще он почувствовал брезгливость к самому себе. Посмотрел бы на него сейчас пилотяга Денисио-старший… Или комбриг Ривадин… «Вы все хорошо взвесили, лейтенант? Вы хорошо понимаете, что вас ожидает в Испании?.. Каждый воздушный бой будет смертельной схваткой. Не всем, кто поедет в Испанию, будет суждено вернуться на свою родину…» — «Я все обдумал, товарищ комбриг. И твердо обещаю вам, что никогда не подведу…»
— Но я ведь думаю не о себе, — сказал Денисио, глядя на Арно Шарвена и видя перед своими глазами Денисио-старшего и комбрига Ривадина. — Я не за себя боюсь, я буду драться до конца. И боль моя — это…
— Подожди, Денисио, — прервал его Арно Шарвен. — Я тебя понимаю. Я все понимаю… Помнишь, ты мне однажды сказал: «Мы воюем с тобой в Испании, но уже сейчас деремся и за Францию, и за мою Россию». Помнишь? А Павлито говорил: «Я защищаю человечество…»
— Все помню, Арно… Просто болит душа…
К счастью, минуты упадка и разлада с самим собой были недолгими. Они — как наваждение: являлись и вскоре уходили, и Денисио вспоминал о них с горьковатым, болезненным чувством досады, вновь обретая в себе силы, хотя и давалось ему это нелегко.
26 января 1939 года пала Барселона, а вслед за ней и Херона. 3 февраля итальянские и немецкие бомбардировщики подвергли массированному налету городок Фигерас. Воспрепятствовать этому налету республиканская авиация уже не могла — кучка оставшихся истребителей прикрывала отступление разрозненных республиканских частей, над которыми висели «юнкерсы» и «мессершмитты». Но вскоре и прикрывать стало нечем: не было больше ни боеприпасов, ни горючего.
Фигерас бомбили с малых высот. Веером заходила одна группа, вслед за ней — другая, потом — третья, четвертая, и снова — первая; бомбы сыпались беспрестанно, город горел, рушились дома, улицы были устланы трупами, корчились раненые, которым некому было оказать помощь.
Накануне, сказав Эмилио Прадосу, что она вместе с шофером Сантосом съездит на маленьком грузовичке в Фигерас за продуктами, Росита отправилась в город. Эмилио попросил:
— Не задерживайся и лишней минуты. Через час-полтора мы будем выезжать к французской границе.
Их оставалось всего полтора десятка человек: летчиков, механиков, мотористов, оружейников — и два подбитых СБ, на которых нельзя было взлететь и которые Прадос приказал поджечь в последнюю минуту.
Росита уже села в кабину, и шофер тронул машину с места, когда Прадос крикнул:
— Росита!
У него был необычный голос, Росита это сразу почувствовала. Она вылезла из кабины и, подойдя к нему, спросила:
— Что, Эмилио? Ты чем-то встревожен?
— Может быть, ты не поедешь, Росита? Сантос и сам справится.
Росита улыбнулась. Она вдруг подумала, что Эмилио сейчас чем-то напомнил ей того мальчишку, которого много лет назад она встретила в горах Сьерра-Морены, когда, спускаясь в долину купить бобов, подвернула ногу и упала на камни, плача от боли и отчаяния. Чем он напомнил ей того Эмилио, Росита не могла сказать, но вот взглянула в его глаза — и такая же теплая волна нежности, как и в тот день, охватила все ее существо. Поддавшись порыву, она обняла Эмилио, прижалась к нему и замерла, ощущая, как колотится ее сердце. И вдруг тихо заплакала — от избытка обуревавших ее чувств, от нежности к Эмилио, давшего ей так много в жизни.
А Эмилио, поглаживая ее волосы и вытирая слезы на ее щеках, говорил:
— Ну что ты, Росита, что ты, детка?..
Она с трудом оторвалась от него, и ей показалось, будто что-то в ней оборвалось, что-то внутри застонало, словно лопнувшая струна издала печальный звук.
— Святая мадонна! — прошептала Росита. — Святая мадонна, избавь меня от скорбных предчувствий. Я боюсь их, очень боюсь…
Мать когда-то говорила: «Если в душу закрадываются предчувствия — их надо гнать от себя: хочется плакать — ты смейся, хочется смеяться — плачь!..»
Она, не успев вытереть слезы, засмеялась:
— Пока, Эмилио! Сантосу одному будет трудно. Я скоро вернусь, Эмилио, слышишь?
Вот так она и села снова в кабину — смеясь и плача, плача и смеясь…
Фигерас — как огромный табор. Улицы запружены машинами, повозками, толпами людей, по улицам гонят овец, нагруженных осликов, скачут лошади с ординарцами и связными, гудят клаксоны, орут испуганные вавилонским столпотворением дети, плачут старухи, стучат молотки (забивают досками окна и двери домов), кто-то сворачивает разбитые на площади палатки, кто-то такие же палатки разбивает — прибой даже штормового моря не так гудит и тревожит, как то, что происходит в Фигерасе.