Таким образом, Бог поселяется в душе, и душа переселяется в Бога (ICC
6: 178–79), вечно поднимаясь ко все большей причастности самому Богу (ICC 8: 246). Мюленберг приближается к опасному мышлению о божественной бесконечности, представляющему ее в качестве «объекта», который просто случайно оказывается «бесконечным» и, следовательно, непостижимым и недосягаемым, но тем самым отношение — онтологическое различие — между бесконечным и конечным сводится к алогичности и бессвязности: ведь если бесконечное может быть вот так противопоставлено конечному, то оно само, в конечном счете, есть лишь конечное и, стало быть, всего лишь отрицание конечного, а конечность есть также отрицание, которое остается для творения чем–то постоянным, конститутивным и неустранимым. Тогда понятие Григория о Боге было бы во всех отношениях тем же, что и понятие Плотина о Едином: печальной любовью к тому, что не может любить, безнадежным простиранием к самозамкнутой силе, запрещающей общение и общность. В самом деле, видение Григорием Бога было бы еще более суровым, так как для Плотина человек может, по крайней мере, достигать единения с Единым через жертвоприношение своей конечной единичности. Но Мюленберг явно не прав. Логике мысли Григория присуще то, что непосредственная открытость Бога душе — это необходимо–естественное следствие Его трансцендентности: если бы Бог был просто «объективно» непостижим и не был бы онтологическим движением сокрытости и откровения внутри нас, Он был бы лишь иным существом, в одном смысле пребывающим абсолютно вне нас, но в другом — спекулятивно — вполне постижимым. Таким образом, необычайное единение души с Богом (обожение) — это совершенствование творением, в рамках экзистенциальных движений воли и мысли, естественного союза творения с Богом в онтологическом движении божественной трансцендентности и тварной случайности. Реификация[488] бесконечного, как и реификация бытия, может лишь трансформировать дистанцию между бесконечным и конечным (как между бытием и сущим) в хорисмос[489] между «вещами», но Григорий и эту дистанцию понимает — в силу онтологического различия — как подлинную причастность, распределяемую в мере, присущей движущейся душе. В самом элементарном смысле, так как Бог есть сам по себе благо и жизнь (сущность и «атрибуты» в Нем — одно), Его бесконечная полнота есть реальное содержание возрастания творения; поскольку душа способна, неуклюже выражаясь, всегда «протягиваться» за пределы того, чем она является, в направлении к недостижимости, так сказать, всей бесконечности, то, что в ней возрастает через повторение, есть все большая ее восприимчивость[490]. Именно так Григорий говорит о совершенствовании человеческой природы — как о возрастании, предел которого недостижим (DVM 1.10: 4–5): ибо это — возрастание в присутствии бесконечного. Кроме того, это присутствие есть бесконечная отсрочка, удерживание, но не удерживание отсутствия, отчуждения или насилия; это радость, блаженство, беспрестанное приближение, нескончаемый восторг. Григорий описывает состояние души, перешедшей по ту сторону возможности снова впасть в грех, как чистое следование, чистое повторение, больше не разделяемое на память и надежду, прошлое и будущее (СЕ 1: 136; DAR93В): то будет абсолютная будущность, в которой душа, «забывая» прошедшее, так как предшествующее ее состояние относилось ко все большей реальности «настоящего», по–прежнему будет устремлена вперед, ко все большей красоте (ICC 12: 366). Это и в самом деле рассказ об «исходе», но также и (в смысле, присущем всему патриотическому богословию) об обожении: «когда жених зовет душу, — пишет Григорий, — она преображается в еще большую божественность и, через это благотворное изменение, преображается из своей славы в славу еще более высокую» (ICC 8: 253); так как кто бы ни «жаждал причастности к Богу (διψή τής του θεοΰ μετουσίας)» — он пьет из божественного источника, никогда не насыщаясь, ибо этот источник «преображает в себя приникающего к нему (προς έαυτήν μεταποιεί τον άψάμενον) и дает ему разделить с ним его силу» (IIP 1.5: 39–40).