— При акцизе состою, четырнадцатого класса чиновник… Горкушин подумал о чем-то, шевеля плоскими пальцами.
— А в первом-то классе кто по «Табели о рангах»?
— Великий канцлер империи! — пояснил Стесняев.
— Ну а ты, мозгляк, еще в четырнадцатом шевелишься?
— Шевелюсь.
— Далеко тебе, чай, до канцлера? — подмигнул ему Горкушин.
— У-у-у-у… — провыл Стесняев, закрывая глаза.
— Ну, вот, — придержал его старик. — Хочешь, предреку тебе? Так и сдохнешь в состоянии мизерном. А в канцлерах тебе не бывать…
Горкушин достал бутыль с пахучим ромом норвежским, рука его вздрагивала, когда разливал по стаканам:
— Пей!
— Благодарствую на угощении. Не потребляю-с.
— Врешь! — не поверил купец, кося кровавым глазом.
— Вот свят! — скоренько покрестился Стесняев. — Ежели што, так у начальства обо мне спросите.
— Все пьют, — глухо буркнул Горкушин. — Потому как место здесь нехорошее… гиблое. Одно слово — тайбола![5]
И, пожевав тонкими злыми губами, Горкушин сам выпил. Кашлянул густо, глянул просветленно:
— Видал?.. Видал, говорю, как тушили? Пока сам исправник не прибежал, никто и ведра в руки не взял — рады, что богатый человек горит. А ты — молодец: бескорыстен ты! — И, помолчав, затем Горкушин добавил: — И глуп ты, наверное. Иначе зачем же так за чужое-то добро в полымя бросаться?.. А ты и вправду не пьешь или привираешь?
Стесняев объяснил ему свое трезвое житие:
— Для прилику, ежели в гостях… А так — ни-ни!
— Шабаш тогда! — И купец прихлопнул пробку в бутыли. — Мне трезвый конторщик нужен… Ша! — властно остановил он Стесняева. — Место у меня хорошее, не воруй только.
— Да я… Фейкимыч, позвольте…
— Что?
— Заметить хочу…
— Заметь!
— Начальство дорожит мною.
— Так.
— А посему…
— Что посему? Не так-то уж и дорог ты с потрохами вместе. Однако — прав: без деньги и чирей не вскочит.
— Это верно, — засветился лицом Стесняев. — Где уж ему без денег вскочить? А человеку — тем более… Только никак не могу цареву службу оставить.
— Эх, дурак… ну и дурак! — загрохотал Горкушин. — Ты, балбесина, на царской службе состоя, царя никогда не повидаешь. На моей же службе меня ежечасно во плоти узришь… Сколько тебе царь жалованья-то кидает сверху? Ну-ка, сознайся…
— Все шесть рублей, — сознался Стесняев.
— Ха! А я тебе четвертной в месяц кладу. Что, мало? Ежели в омморок падать станешь сейчас от радости, так вот — лавка слева. Кидайся на нее сразу.
Когда появился Горкушин на Пинеге — никто толком не знает. Все помнят — и когда кабатчица тройню родила, и когда на свиней мор был, и когда кита заблудшего на берег у Мезени выкинуло, — а вот этого… не помнят, да и только.
А потому не помнят, что появился он как-то незаметно, будто исподволь. Сначала завезли лесины добрые и нездешние, чуть ли не сибирские, не спеша сруб поставили; скоро и дом вырос — широкий, в два этажа, на манер городского, даже крышу железом покрыли. И не успели еще пинежане оглядеть новую домину, как утром — глядь! — уже и забор стоит. Да такой, словно в остроге каторжном — едва крышу видать. Обыватель же северный заборов не уважал, на Севере они в редкость — здесь привыкли селиться открыто. Забор вокруг дома Горкушина поражал воображение пинежан, заставляя усиленно работать притухшую от лени фантазию.
— Нечистое дело, — говорили тогда, а торговцы, коли хоть одна монета перепадала им от Горкушина, тишком ее тискали на зубах — уж не фальшивая ли? Кто его знает — что он там за этим забором по ночам делает?..
И так же незаметно, как и выстроился этот дом на самом отшибе города, так же неторопливо и крепко прибрал старик Горкушин к своим жилистым рукам весь уезд Пинежский.
Люди торговые, что сами испокон веков в богатеях знатных хаживали, на серебре евшие, вдруг взвыли в одночасье:
— Други милые, податься-то нам стало некуды. В тайболу кинься — он, проклятущий, уже всю рухлядь[6]
у самоедин скупил; в лес приди — люди его с топорами; брусяной камень ломать захошь — а он, глядишь, уже чердынцам его запродал. Остолбил весь край заявками своими. У кажинного куста, будто кот худой, свою понюшку оставил… Губернатор-то за него!Разорились на подкупы губернской казенной палаты — не помогает; грозили — молчит; унижались перед ним и заискивали — отвернется только. И когда проходил он по улице, в старом своем картузе, в засаленной сибирке из синего сукна, твердо ставя в грязь ноги, обутые в рыжие сапоги, вслед ему летело:
— Мы люди именитые… Тебя в пирог с треской пополам запечем. У нас в домах тоже паркеты шахматные… себя знаем!
Но однажды собрал исправник горожан поименитее и при всех вручил Горкушину маленький крест Георгиевский — все, что осталось старику от сына, поручика славного Апшеронского полка, погибшего при штурме аула Гуниб, где скрывался Шамиль со своими опричниками мюридами…