Конец его любви к Инес стал одновременно началом его слепоты, и неудивительно, что он рассматривал и то и другое как два взаимосвязанных полюса рока. Разумеется, в начале он был в тяжелейшем состоянии. Беспомощность и отчаяние — неизбежные спутники человека, свет для которого померк. “Где бы я ни был, там, кроме меня, никого не было. То, что я называл своим “я”, оказалось упрятанным под черный стеклянный колпак. А весь мир куда-то растворился. Мир — это ведь то, что мы познаем, ощущая и воспринимая, — это его главная отличительная черта. На близком расстоянии вполне пригодны руки, нос и рот, но для дали, как ни крути, нужны глаза. Мне часто снились сны. Они были немые, заполнявшие их призраки мгновенно улетучивались, стоило мне только открыть глаза. Проводя рукой по голове, я чувствовал колючки — это снова потихоньку начали отрастать волосы. Вот и всё. Моя вселенная была невелика, она состояла из моего тела, заключенного между двумя простынями. Не проснувшийся интерес к жизни, а тошнотворный страх выгнал меня однажды из постели и заставил вытянутыми руками исследовать размеры моей комнаты, ее стены и углы”.
Весна выдалась дождливая. Поджав колени, Ван Влоотен сидел в кресле-качалке на веранде родительского дома. Со всех сторон его окружали привидения: его родители, сестра Эмили, друзья, прислуга. При нем все ходили на цыпочках, понижали голос, угадывали его желания, прежде чем они у него возникали. “Уйдите, — думал он про себя. У меня болят руки, ломит колени. Что общего у меня с вами?”
— Я научился определять свой темп по стволам деревьев, встречающимся на пути во время прогулки.
Ван Влоотену, очевидно, пришла в голову какая-то мысль. Он немного помолчал, затем повернулся ко мне.
— А не кажется ли вам, — спросил он, — что личное счастье, неважно какое оно, большое или маленькое, — это скорее черта характера, а не внешние обстоятельства?
Я не ответил, потому что в эту минуту рядом с нами в проходе появился стюард с тележкой. “Что вы будете: коньяк или же вы предпочитаете арманьяк?” В сумраке я наблюдал за Ван Влоотеном, который поднес рюмку к носу. “Он прав”, — подумал я. Но даже в том, как он покачивал рюмкой, чувствовалось его уязвленное самолюбие.
Впрочем его голос звучал по-прежнему миролюбиво. Он сдвинул спинку своего кресла, я последовал его примеру. Почему-то я предчувствовал более благоприятный поворот событий. Мне казалось, я уже высказывал ему мысль о том, что не только глаза, но и уши могут стать важным посредником между человеком и небосводом, между человеком и сторонами света и что… Он перебил меня, закашлявшись:
— Как я уже говорил, весна выдалась дождливой.
Холод, дожди. Сидя в своем кресле-качалке, он слышал, как барабанят капли по молодым листочкам каштана и как еще тише и ритмичнее шуршат они в листве берез — березовая аллея протянулась вдоль подъездной дорожки к дому и вдоль гаражей до самого поросшего травой бугра, на котором паслись упитанные светлогривые пони его матери.
Ночью в постели он слышал, как поднимается ветер и то усиливается, то стихает капризный дождь. Он легко различал наклонную черепичную крышу, вертикальную стену фасада, дверь в углублении ниши, крыльцо, с которого стекала вода, бесконечно шурша по газонам и дорожкам, ручьями бежала до самого шоссе, по которому в сторону Амстердама и Гааги мчался поток машин. В утренней тишине он слышал, как из кустов выползают ежи и с шумом пробираются во двор под кухонный навес, чтобы поскорее допить молоко из кошачьих мисок.
Однажды, примерно около полудня, он по звуку различил высоко в небе самолет. Его гул приближался и в то же время отклонялся куда-то вбок и назад, то вниз, то вверх, и вот наконец резкие вибрации заполнили собой все пространство. Словно перед ним вдруг раскрылся атлас, он увидел местность, над которой пролетал самолет, и одновременно словно рассматривал картинку из рекламного проспекта авиакомпании — пунктирные линии, расходящиеся в разные стороны, подобно хвосту ракеты: в сторону Парижа, Вены, Берлина, Цюриха… В эту минуту для него началась его новая жизнь.
Но первое, что пришло ему в голову, были не гостиницы и не парки, в которых ему когда-либо приходилось бывать с родителями, и даже не художественные музеи, — его неудержимо потянуло в концертные залы — Зал Плейель, Музикферайн, берлинскую Филармонию, Музикхалле. В тот вечер, дождавшись, когда все в доме улягутся спать, он пошел в гостиную слушать “Весну священную”. Это были пластинки на 78 оборотов, запись 1946 года, играл Пьер Монто в сопровождении симфонического оркестра Сан-Франциско, и может, один лишь Господь Бог был свидетелем того, с какой сосредоточенностью он вставлял в проигрыватель одну за другой все десять пластинок, менял стороны, с трепетом слушал это разворачивающееся с эпическим размахом музыкальное произведение, сопровождаемое шипением и треском, благодаря иголке, опущенной на вращающуюся с бешеной скоростью пластинку.