— На всяких мелочах отыгрываются, два-три бумажных корабля показали, остальное — танцы, всякие свидания, всякие эпизоды, чтобы занять зрителя. Это, собственно, не фильма о Нахимове, а фильма о чем угодно, с некоторыми эпизодами о Нахимове. Мы вернули эту фильму обратно и сказали Пудовкину, что он не изучил этого дела, не знает даже истории, не знает, что русские были в Синопе. Дело изображается так, будто русские там не были. Русские взяли в плен целую кучу турецких генералов, а в фильме это не передано.
О русских заговорил. После тоста за русский народ это одна из любимых тем Сталина. Луков учел, и во второй серии есть хорошие слова, когда предатель говорит, что он русский, а племянник ему: главное не родиться русским, а русским остаться, звание русского еще надо заслужить.
— Одним словом, недобросовестное отношение к делу, за которое человек взялся, — продолжал докладчик, — к делу, которое будет демонстрироваться во всем мире. Если бы человек себя уважал, он бы этого не сделал, он бы по-другому фильму поставил. Но Пудовкину, видимо, не интересно, как о нем будут отзываться зрители и общественное мнение.
Луков снова посмотрел на Пудовкина. Как бы со стула не свалился, несчастный!
— Или другая фильма… — Сталин помолчал, мучая присутствующих режиссеров ожиданием, о ком пойдет речь. «Только не обо мне! Только не обо мне!» — думал каждый, включая Лукова. — «Иван Грозный» Эйзенштейна, вторая серия, — ударил Сталин, и ударил гневно, с отвращением. — Не знаю, видел ли кто его, я смотрел. — Снова убийственная пауза и тяжелый удар, как хук в боксе: — Омерзительная штука! Человек совершенно отвлекся от истории. Изобразил опричников как последних паршивцев, дегенератов, что-то вроде американского ку-клукс-клана.
Луков глянул на Сергея Михайловича. Тот моргал глазками, словно пытаясь проснуться от кошмарного сна. А ведь зимой у гения инфаркт случился, но тогда на радостях, после вручения Сталинской первой степени за первую серию «Ивана». А за вторую, видать, уж точно не дадут. Да и, честно говоря, Луков не понимал, почему за первую дали. Манерно, вычурно, театрально в худшем смысле слова.
— Эйзенштейн не понял того, что войска опричнины были прогрессивными войсками, на которые опирался Иван Грозный, чтобы собрать Россию в одно централизованное государство, против феодальных князей, которые хотели раздробить и ослабить его, — продолжал бить Сталин. — У Эйзенштейна старое отношение к опричнине. Отношение старых историков к опричнине было грубо отрицательным, потому что репрессии Грозного они расценивали как репрессии Николая Второго и совершенно отвлекались от исторической обстановки, в которой это происходило. В наше время другой взгляд на опричнину. Россия, раздробленная на феодальные княжества, то есть на несколько государств, должна была объединиться, если не хотела подпасть под татарское иго второй раз.
— Точно! — сухо выстрелил сзади слева тощий.
— Эйзенштейн не может не знать этого, потому что есть соответствующая литература, — продолжал докладчик, — а он изобразил каких-то дегенератов. Иван Грозный был человеком с волей, с характером, а у Эйзенштейна он какой-то безвольный Гамлет. Это уже формалистика. Какое нам дело до формализма? Вы нам дайте историческую правду!
В зале стояла гробовая тишина, и лишь Фадеев воскликнул:
— Правильно!
Луков подумал так же, но промолчал, соблюдая киношную солидарность. Хотя, как и Фадеев, никак не зависел от автора пресловутого «Броненосца».
— Изучение требует терпения, — говорил Сталин и, как показалось Лукову, на глазах молодел, наливался жизнью. Говорят, так же Тамерлан начинал чахнуть, пока сидел в своем Самарканде, но, как только выходил в очередной поход, молодел на двадцать лет. — А у некоторых постановщиков не хватает терпения, и поэтому они соединяют все воедино и преподносят фильму: вот вам, глотайте! Тем более что на ней марка Эйзенштейна. Как же научить людей относиться добросовестно к своим обязанностям и к интересам зрителей и государства? Ведь мы хотим воспитывать молодежь на правде, а не на том, чтобы искажать правду.
Генералиссимус замолчал, неспешно налил себе из графина водички, неторопливо выпил целый стакан, словно запивая съеденного Эйзенштейна.
— Наконец, третья фильма… — произнес он и опять выдержал хищную паузу, как удав перед загипнотизированными им тушканчиками.
«Кто третий? Кто?!» — мучительно думал каждый режиссер, закончивший недавно очередную картину. Только бы не меня проглотил! Луков гнал от себя свое горе луковое: нет, не может быть, ведь там все дышит идеологической безупречностью. Да и не может Праведный Иосиф поддержать неправедного Несвятого Георгия! Нет!
— «Большая жизнь», — ферзем понеслось с трибуны по шахматному полю, чтобы сбить очередную фигуру. Некоторые оглянулись на Лукова, и он тоже почувствовал себя мальчиком, но не тем, кому не досталось мороженого, а школьником, который выучил «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», а его вызвали к доске, требуя знания «В пустыне мрачной…»