Вывели из здания Нутрянки, как называлась в народе Лубянская внутренняя тюрьма. В наручниках, руки за спиной, подвели к «черной Марусе» — грузовику ГАЗ — АА с большим фургоном, на котором он сначала прочитал: «РТУТЬ», но тотчас понял, что это померещилось. «ХЛЕБ». Но почему хлеб, когда должна быть ртуть? Подсадили, и он оказался внутри фургона, где уже сидело человек шесть с убитыми лицами, смирившиеся со своей участью, искалеченные. Всех сажали друг напротив друга, и напротив Бориса Захаровича усадили — азохен вэй! — неужели это Ткалун? Точно, Ткалун, с которым они так друг друга ненавидели.
— Ты, что ли? — спросил бывший комдив и комендант Кремля.
— Я. А это ты, что ли? — сказал Шумяцкий.
Посадили еще двоих, стало тесно, но еще двоих втиснули, и в одном из них Борис Захарович узнал еще одного своего недруга — Рудзутака, который так не хотел выделять деньги для Киногорода. Мать честная! Он стал рассматривать остальных, но в фургоне было темно, а когда дверь захлопнули, наступил кромешный мрак. И этот мрак поехал куда-то сквозь чудесную летнюю московскую ночь.
— Ян Эрнестович, это вы? — спросил Шумяцкий темноту.
— Я-а, — ответила темнота латышским голосом Рудзутака.
— А вас-то за что?
— Возглавлял латышскую националистическую организацию, вредитель, шпион в пользу Германии и Японии.
— А ты, Петр Пахомович? — спросил Шумяцкий Ткалуна.
— Я с тобой вообще не хочу разговаривать. Понял?
— Понял.
Полчаса в непроглядном фургоне с руками за спиной — последняя мука в жизни. Никто больше не разговаривал, отрешенно покачивались, сдавливая друг друга, покуда машина окончательно не остановилась и не открылась дверь.
— Выходим!
Как же он всю жизнь ненавидел эту форму приказа: «Встаем!», «Садимся!», «Заходим!», а теперь вот «Выходим!» Ну что же, выходим так выходим. Выпрыгнув из фургона, Борис Захарович ткнулся носом в прохладную траву, его быстро подняли, он оглянулся и увидел, что Ткалун тоже упал мордой в траву и его тоже подняли. Всех повели к неимоверно длинному бараку, метров сто в длину. Ввели туда:
— Заходим по одному!
В бараке хотя бы оказалось светло, горели свисающие с потолка фонари, вдоль стен стояли люди, много, человек сорок. Лица одних казались знакомыми, других он никогда не видел, хотя, может, и видел, но многие были избиты до неузнаваемости, как различишь. Вон тот, кажется… Мама дорогая!
— Николай Васильевич! Вы-то как тут?
— Контрреволюционная террористическая организация альпинистов и туристов, да еще и фашистская, — отозвался человек, который уже с первого года революции руководил трибуналами, приговаривал к смерти и сам приводил приговоры в исполнение, в двадцатые — председатель Верховного суда, потом — нарком юстиции. Выступал главным обвинителем по Шахтинскому делу, процессу Промпартии, процессу Союзного бюро меньшевиков, делу Главтопа и многим другим. Сколько человеческих судеб погашено им, как свечки! Кровавый Крыленко!
— Вот уж никогда бы не подумал, что и вас… — пролепетал ошарашенный Шумяцкий.
— К Бухарину подверстали, — горестно усмехнулся палач, двадцать лет уничтожавший людей.
— А Бухарин?..
— Уже расстрелян. — И Крыленко даже рассмеялся. — И Рыков, и Ягода, и Розенгольц. Всех уже прикончили. А нынче наша очередь.
— Понятно… — Борис Захарович стал внимательнее присматриваться к людям в бараке, и уже ему казалось, что вон там стоит Эйзенштейн, а вон тот — Александров, а там — Довженко, Ромм, Герасимов и даже Ворошилов, Берия, Молотов, Жданов, Калинин, Микоян, а в самом дальнем конце — Коба!
Стояли долго, барак продолжал заполняться людьми. Потом начали всех сверять, требовали назвать себя, внимательно изучали документы, сличали фотографии с лицами, перед особо сильно избитыми задерживались подолгу.
— Шумяцкий Борис Захарович?
— Я.
Часа два продолжалась сверка, еще час стояли в ожидании, мало кто перебрасывался разговорами, в основном для всех обреченных все разговоры закончились.
— А как там экспедиция Лаперуза? — спросил Борис Захарович, припомнив последний вопрос Людовика XVI, заданный им на эшафоте. Бывшему наркому кино никто не ответил, наверное, подумали, что человек уже не в себе.
Наконец стали выводить по одному, уже рассвело, попискивали какие-то птахи, и Борис Захарович вспомнил, что всю жизнь собирался досконально изучить, какая птица как поет и в какое время года. Шедший впереди Ткалун оглянулся и попросил конвоиров:
— Можно меня после него? Не хочу, чтобы этот видел, как меня… Пожалуйста!