Мы гуляли по набережной Сены и читали книги, слушали пластинки, которые нам давали всего на один вечер, и летали на самолетах, которые я описывал. По утрам, нежась в кровати, из которой все еще торчала пружина, поцеловав меня, ты громко смеялась, вставала на ноги и, возвышаясь надо мной, словно колосс, с воодушевлением и задором говорила:
«Знаешь, Петь, в начале каждого без исключения спектакля, едва крылья кулис разлетаются к порталам, я выхожу к рампе и выбираю в зале всего одного зрителя – этому приему меня научил один драматург еще в Киеве…»
«Ты любила его?»
«Я всегда любила только тебя, глупый! Так вот, знаешь, всякий раз, выходя на сцену, я выбираю в зале всего одного зрителя, и только тогда – только тогда, Петь, по-настоящему начинается спектакль! Спектакль всегда начинается только тогда, когда актер находит в зале всего одного зрителя!»
«Почему актер это делает?»
«Потому что историю можно рассказать только одному человеку и никогда всем, если история не тронет одного, она точно не тронет никого!»
«И этот зритель я, да? Я единственный зритель, для которого ты играешь, верно?»
«Да!»
«Да, я всегда сижу в первом ряду, и, выходя на сцену, ты всегда находишь меня глазами и только тогда начинается спектакль, да?»
«Да, любимый, и только тогда начинается спектакль! Подай мне, пожалуйста, пудру…»
Помнишь, ты сказала мне: «Подай пудру…»
Ты сказала это по-русски, и, услышав тебя, я на мгновение замер. Разглядывая тебя, я понял вдруг тогда, что совершенно переменился. Не запятая, но точка. Действие законченное, свершившееся.
Я должен быть счастлив, но чувствую страх. Кажется, в моей жизни наконец все налаживается, но я ощущаю пустоту. Что-то во мне навсегда сломалось. Я есть самолет, который еще можно разобрать на запчасти, но он уже никогда не полетит. Я ржавчина, которой суждено стоять на окраине аэродрома. Где-то там, глубоко в груди, постоянно давит. Мне кажется, что повсюду ямы. Я боюсь упасть, гуляя парижскими улицами, я страшусь свалиться в Сену или провалиться в незакрытый люк. Вокруг неожиданно совершенно в моей жизни наступил какой-никакой, но все же спокойный мир, однако я чувствую, что эта тишина предвосхищение нового боя. Я смотрю в ее серые глаза, и мне постоянно страшно. Я очень устал. Мне хочется отдохнуть, мне хочется вернуться домой. Мне хочется быть ребенком и сесть на колени к предавшему меня отцу. Мне хочется, чтобы отец обнял меня. Мне страшно, что прилетит новый осколок, я знаю, что этот дикий век не любит меня. Перманентно я ожидаю беды. Я боюсь, что меня выдворят из Франции, я боюсь, что не смогу работать. Мне ежеминутно боязно, что Вера опять бросит меня и где-то там, далеко-далеко в России, умрут отец или мать, а я не смогу приехать на их похороны. Я стараюсь говорить только в настоящем времени, потому что меня страшит будущее, и, конечно, потому что каждый день все отчетливее я понимаю, как, словно болезнь, мутное прошлое поедает меня. Я знаю, что ничего хорошего мне ждать не приходится, что за новым поворотом всего-навсего мое прошлое, а значит, беда…
В то утро ты сказала слово «пудра» по-русски, но революция и война, эмиграция и Париж сделали так, что я услышал его по-французски. Очнувшись словно, я выполнил твою просьбу, но осознал вдруг, что отныне и всегда, отныне и всегда теперь буду слышать это слово по-французски. Война сделала из меня человека, который слышал слово «пудра» по-французски, потому что по-французски слово «пудра» означало порох.