Гулле смутилась. От подруг она уже кое-что знала о том, как ведут себя муж с женой, но больше всего ее тревожило другое. Она не могла себе представить, как это ее заберут навсегда в чужой аул, к чужим людям, неизвестно даже к каким, и она должна будет всю жизнь закрывать рот яшмаком и не иметь права даже слова сказать без спроса… Она не могла поверить, что станет навсегда женой человека, которого даже в глаза ни разу не видела. Разве мало, думала она, своих парней и хороших, и красивых, вот, например, Курбан, Хужреп, Момин? Зачем же ее хотят куда-то увозить?
— А я не поеду в чужой аул, — сказала Гулле то ли в шутку, то ли всерьез. — Что мне там делать?!
— Ах, подружка, — сказала Биби, — кто только об этом не плакал! Разве где-нибудь есть еще парни такие, как в нашем ауле? Наши все как на подбор… — Она вздохнула и посмотрела снова на луну. Но там виделись ей глаза не своих, а того чужого, что не выходил из головы. Она вздохнула еще раз. — Хотя и в других местах тоже бывают… Главное, чтобы встретился хороший человек!..
— Как твой, с "бирюзовыми глазами"!..
— Нет, — сказала Кейик, — это правда, таких, как наш Курбан, Хужреп, в других аулах днем с огнем не найдешь.
— Если тебе что на роду написано, — снова заговорила Биби таким тоном, словно знала больше всех, — от этого уже никуда не уйдешь. А чтобы узнать, что с тобой будет, надо жребий бросать в монжукатды[44]
, он никогда не врет. Вот в прошлый новруз[45] гадали, дочери Куйкп-ага Эджекке такой стих выпал:— А я слышала, муж у нее хороший, — сказала Кейик.
— Хороший! Рябой собаки не лучше! Да еще и косой!
Кейик попыталась возразить, но Биби и слушать ее не стала. Ей обязательно хотелось, чтобы все чужие мужья были уродами.
— Ну почему жребий должен обязательно попасть на чужого? — не унималась Гулле. — Разве нельзя выбрать своего?
— Можно, конечно… Только хорошего… Вон, вспомни Каркару…
— Бибиджан, что ее вспоминать, разве она мертвая? — перебила ее Кейик. Она чувствовала, что Биби скажет сейчас что-нибудь нехорошее.
— Конечно, не умерла! Только я думаю, уж лучше десять раз умереть…
Вместе с ребятами на холме, позади девушек, лежал Курбан. Сердце его сжалось, как только он услышал про Каркару. Будь он один, он заткнул бы сейчас уши и убежал отсюда, но что толку? — все равно, другие-то слышат! И он не мог встать и заткнуть рот этой Биби и заставить друзей не слушать ее.
А Биби продолжала:
— Какая теперь разница, девушка ты или нет. Неужели так просто кого-то отвезут в Хиву и отпустят оттуда за просто так? Человек еще, может, в это и поверит, да бога-то не обманешь.
Все закружилось перед глазами Курбана. На лбу у него выступили капли пота. Ему в тысячу раз было бы легче, если бы позорили его самого.
— А что Каркара сделала такого, почему ты говоришь про жребий?
— Потому что аллах не написал ей на роду, а она сама хотела написать имя своего суженого. Вот бог и наказал ее.
— Кого же она хотела написать?
— Ладно притворяться, как будто не знаешь!
Курбан лежал, боясь перевести дыхание. Но тут Кейик прервала разговор. Она тихонько запела ляле, и подружки подхватили песню:
Мальчишки, когда началось пение, потихоньку поднялись и побежали в свою сторону. Курбану было теперь не до игр. Не говоря никому ни слова, он отделился от остальных и пошел в аул. Всю дорогу его мучило сказанное о Каркаре. Он готов был сделать что угодно, чтобы защитить девушку от грязных сплетен. Но только долгое время могло стереть пятно, легшее на ее доброе имя.
В пятницу вечером Ширинджемал-эдже устраивала сороковины по покойному мужу. Когда солнце опустилось к горизонту и уже перестало так палить, как днем, Келхан Кепеле, Ходжакули и Каушут отправились к кибитке старой женщины.
Они шли мимо речки. Теджен за лето заметно обмелела, густо заросла камышом, который издавал тихий, удивительный шелест, словно тростинки переговаривались между собой. Лягушки вылезали на листья кувшинок и бросались снова в воду. Прямо от берега начинались заросли колючки, холмики, редкие саксаулы… На том берегу, вытягивая шеи, медленно прохаживались сытые верблюдицы с верблюжатами.
— Бедняга Ораз, так и умер без детей, — вспомнил отчего-то Келхан Кепеле.
Каушут с Ходжакули промолчали. У Келхана тоже никого не было, и они понимали, что, жалея Ораза, он жалеет и себя.