...Уловляете, хитрованы? Меня-то не прикупите, как ни расставляйте мережи. Не едать щуке ерша с хвоста. Он-то, дьяконишко, еще и без уса, у него ветер в башке. Одно знаю верно: лишь раз преклонися, хотя бы и не по правде, и уж никогда не станет тебе веры ни здесь, ни Там, ибо печать вашу антихристову вовек не согнать с чела...
А за горем-то и радость нежданная тебя находит.
Только вахта стрелецкая побежала к трапезе, оставив лишь в сенях сторожу, как в оконце, нижней колодою стоящем возле земли, вгустую унизанной молодой крапивой, показались совиные, с прозеленью, близко посаженные пристальные глаза, мягкий очерк еще не затвердевшего лица с крутыми скулами и редкой светлой бороденкой... Ба, да это, однако, Иванейко, старший сын богоданный! Разыскал батьку у воинской спиры в куту...
Аввакум поспешил к оконцу, сквозь решетку просунул скляченную щепоть для пожатия, оглянувшись на дверь, зашептал:
– Сыночек, какими судьбами? Прошка-то где? Зачем без пути шляетесь? Батожья ишо не пробовали? Иль вам другого места нету, дурни? – суровился Аввакум, боясь за детей, а сам радый до полусмерти, и глаза вдруг застлало пеленою непрошеной слезы. Синица-то даве прилетела, знак дала: де, вестки жди. И вот, родименькие, у отцова затвора, как голубки слетелись.
...Эк, батько, совсем раскливился, хуже бабы стал.
– Как они тебя окорнали. Бога-то не боятся, – невольно воскликнул Иван, ужасаясь отцова вида, и сразу умолк, приникнул губами к заскорузлым отцовым пальцам с заусеницами застарелой грязи и отросшими ногтями. А внутри-то у Ивана все вопило: батюшко родимый! Не умолкай только, борши пуще... страмоти нас... каждое твое слово – что медовая жамка. На такое-то долгое время еще не разлучались. А тут как в воду спрятали, немилостивые.
За плечами Ивана проросло и Прошкино обличье, сухомясое, улыбчивое, разбежистые глаза во все лицо. Совсем дите еще, хоть и ус над губою. Ах, стервец, за старшим-то братом, как лосенок за мамкой; поди, и на плаху следом шагнет, не убоявшись... Огрузнув на брате, дурашливо пригнетая того к земле, Прокопий запричитывал ломающимся баском:
– Крепко они тебя боронят. Мы тут не однове пытались вестку дать, да везде псы цепные. Бродим, как мыши у сала: и страшно дюже, но притягливо...
...Ой, как много всего надо сказать. Какие-то жалостные, любовные слова рвутся из сердца, но сгорают на языке, не успев вырваться на свет. Ведь ждал детей, а они навестили, как молонья в небе. В сенях сторожа, в любую минуту прискочат на рысях, и в монастыре дозорит стрелецкая вахта, зрит с облома за каждым богомольником. Разве их всех прикупишь, чтобы молчали, отвели в сторону взгляд? Тут никаких денег не хватит. Одного лишь стражника и удалось уломать за большую цену, чтобы снес на волю вестку, писемко на Мезень к Настасье Марковне. Развел тайком сажи да лучинкой и накорябал на бумажном клочке.
Парни затихли у окна, жмутся, как воробьи, что-то высматривая в сумрачном затхлом затворе. А что в нем? клок соломы, да лавка у печуры, и крюк с саженной цепью, чтоб непокорника закодолить.
– Иван да Прокопей, дети мои! Помышляю о себе, что скоро удавят меня еретики. Попущено им гораздо, – торопливо шептал Аввакум, почасту озираясь на дверь. – Одного прошу и одно присоветую: не обленитесь к молитве, понуждайте себя всяко и ночью вставать, ибо без молитвы замрет в вас Христос, как скисает в болоте стоячая вода. Дети мои! Еще завет. Крепко стойте, не упадайте духом. Зима еретическая лишь приступила на двор, и долго стужаться вам, пока-то Господь приберет к себе и спросит: крепко ли стояли за Меня, не попустили ли в чем, хоть и в малом? Худо вам будет без меня, ой как худо. Но мати вашу блюдите, не бросайте беспризорну. Святая она, Настасья Марковна, а я дурак, грехами обременен, жизнь-то всю ей искастил-испо-га-нил... Детки вы мои, дет-ки-и...
На последних словах почти возрыдал Аввакум, порывисто отвернулся, пряча слезы и отчего-то вдруг стыдясь их; и тут на воле раздались крики: «Ловите их... вяжите воров крепче».
Ивана и Прокопия от окна будто ветром сдуло.
«Бать-ко-о, прощай!» – донеслось издалека. Игумен Парфений уже тащил злоумышленников на конюшенный двор за караул. Эх, не убереглися бедные соколики, угодили в иродовы тенета.
Ну, да то Господь долго попускает заблудшим, терпит окаянных, пока не опомнились. А коли не очнетесь, безумные, будут вам тамотки огненные полати!
Ведь невинных отроков залучили в юзы. Им-то за што страдать? Сын за отца не ответчик; отцовы грехи – отцовы вериги, ему до края смертного тартать их на горбу.
...Милостивцы, спустите мальчишек-то! На што они вам? Ой-ой.
Воротился полуголова Салов, сердитый, темный, волосы желтые, как репа, не глядя на опального, перерыл камору: искал вестку с воли. Буркнул, плюхаясь на коник у двери: «Иэх, расстрига... Сам пропал и детей-то в яму пехаешь».