...Вот он, Бог-от! Не в силе Бог, а в правде! Он и в самого отпетого нехристя разум вдувает и душу, поросшую мохом, прочищает от праха забвения. Очнулися, детки?! Призажмурился Аввакум, остоялся, привыкая к воле; меркло было, туманно, ветерок отдорный шелестел с лета, нес в себе теплинку и ту легкую, едва уловимую морось, что предвещает близкий апрель. Снег уже взялся коркой, наст похрустывал под ногою; серо-сизой горою подымался детинец со сторожевыми башнями и с шатром соборной церкви, но уже на погосте кладбищенская церковка великомученика Георгия едва прояснивалась, по самую паперть забуровленная снегами. Маковки могильных крестов, сгуртовавшихся о край слободки на тундряном песчаном веретье, едва выпрастывались из забоев, и ни одного человечьего следа в ту сторону до очередного покойника; а дальше мрак непроглядный, свинцовый, леденящий душу, где вызревает скорая пурга, да под цвет травы-зверобоя окалина прощальной зари на окоеме, тоже сулящей снеговея, да бесконечная тундра, накрытая погребальным саваном, терпеливо ждущая близкой завирухи. Господь милосердый, куда же ты занес русского человека? По какой зловещей судьбе облюбовал он полуночную страну языческого покровителя Нумы? Словно бы парусиновым походным буйном принакрылась промышленная ватажка средь моря, скучившись на разбойной ладье около крохотного костреца, согревая иззябшее нутро нехитрой артельной вытью и уловляя прощальное тепло от горсти угольев, замирающих на жестяном поддоне. Горемычно, осиротело, остужно, но и приманчиво, обавно, щедро на чувства. Аввакум зябко передернул плечами, и вдруг собственные страсти показались не такими уж окаянными. Люди-то веком тут живут, да и не плачут, а родову продлевают и славят Господа. Их в лед замуруй, а они дырку продышат на свет Божий, да и станут полеживать, в ус не дуя.
На съезжей у кабака и у церкви Преображения гомонливо и людно; пустозерцы перетекают туда-сюда, толкаются возле раннего костра, пересужают вести; там вертеп, там с ума сшедшие бесятся, от них подалее держаться надо. Знакомой тропою мимо вонных амбаров и курных баенок прокрался протопоп к избе ревнителя Алексея. И долго еще вглядывался в сумерки, прежде чем решился сбрякать кованым кольцом в поветные ворота. Думалось: а вдруг сыграли, лукавцы, по какой-то хитрой нужде, а сейчас обложат засадою. Да и сердечного человека подводить не хотелось; не пустота, не балабон какой-то, со сметкой и зажитком поморец, настоящий хозяин-бывалец. Дом высоко ставлен на подклети, над вторым жилом балконец с балясинами и флюгаркой, на охлупне тесовой крыши конь с лебединой шеей.
...А у братца Алексея, как летось в добрые времена, полная горница людей. В доме тепло, хозяин дровец не прижаливает, потчует сыто, и составилась за столом мирная братчина из самых толковых и близких Аввакуму людей, с кем несчастная судьба свела. Все добрые знакомцы, кроме двоих. Правда, дьякона Федора встречал однажды на Москве, вместе в один день расстригали, да тут же и разминули; после худые вести про него дошли: де, вовсе ослабел благовещенский дьякон и отступился от истинной веры, покаялся пред Макарием, окстил чело никоновской щепотью и приложился к жидовской просвирке. Да вскоре, сказывали, зело занедужил, сердце кровью запеклось от измены, сам напросился на казнь, и вырезали бедному язык. И вот притулился дьякон с угла стола, худенький, узкоплечий, в темно-синем кафтанце, как площадной подьячий; лицом бледен смертельно, ни кровинки в щеках, и косенькие глаза, сизые, будто астраханские сливы, притягливы своим назойливым присмотром. Другим незнакомцем оказался пришлец из Окладниковой слободки; утром прибрел с худыми вестями, долгую дорогу сломал. У поморца Поликарпа лицо ветром и стужею нащелкано до медной краснины, вроде бы напухло изнутри, но в крохотных зеленоватых глазках тот просверк, что выдает человека бывалого, себе на уме.
Распопа Лазарь верховодил, был навеселе, разговелся горелым винцом из кабака, и не то чтобы ходил на бровях, но уже слов в себе не держал; он восседал во главе стола, как царев стряпчий, и все встряхивал буйной головою, словно сопатый конь. В зипуне из крашенины и в камчатной рубахе он казался вовсе мирским, из черной сотни торговым человеком. Аввакум захватил уже последние слова распопы:
– ...Я говорю, де, в костер меня. И если сгорю, ваша вера права. Худые зайцы, у них душа в пятки. Ага... прос... говорю, а кто затирать за вами? Молчат. Отворотили, значит, носы. То-то, говорю! Будет суд и по вашу душу. Устрашились...