Мы разошлись, и каждый унёс в себе злобу против кого-то, погубившего Сергея. Вечером у Четверикова сошлись снова. Рождественский, я, Лавренёв принесли по статье. Хорошо и смело написал Борис. Всеволод вспоминал, как нынче в Москве он видел избиение Есенина: Петровский и Пастернак держали его, бил кто-то третий, в комнату никого не пускали, Воронский посмотрел и махнул рукой: «А, чёрт с ним!» Всеволод вспомнил также, как на пароходе, во время экскурсии в Петергоф, Есенин у пивного ящика разливал пиво и в ответ на замечание капитана крикнул: «Проходи, пока я тобой палубу не вытер!»
У Четверикова оказалось клише американского портрета (решили его отпечатать для раздачи на похоронах). Четвериков припомнил, как в «Зорях» не хотели помещать портрет Есенина.
Сегодня появилась в вечерней «Красной газете» неприлично-глупая статья Устинова и не менее глупая (по-другому) статья Пяста. В 6 часов я позвонил с почты к Фроману и узнал от Иды Наппельбаум, что в 6 часов в Союзе писателей гражданская панихида. Приехали мы около 7 часов. Скульптор Бройдо снимал посмертную маску, лил гипс, тело лежало, покрытое газетами.
Из разговоров трудно понять, как провёл Есенин свой последний день. Слухи такие: будто он был трезв; Эрлих ушёл от него в 8 часов, но вечером был у него Берман, видевший Сергея пьяным. Передают, что в этот день он уже пытался повеситься, но ему помешали. В номере найдена разорванная в клочки карточка его сына (от З. Райх), склеенная милицией. Будто бы Сергей с кем-то говорил о сыне, что он не от него.
Всеволод рассказал, что Горбачёв хотел беспрепятственно пропустить все наши статьи, но вмешался Лелевич (образина!), восставший против статей Всеволода и моей. Однако Браун Яков сдал всё в печать явочным порядком.
Сегодня ровно неделя, как Есенина нет. Весь ужас осознаётся понемногу. Вспоминаю, как он пришёл ко мне с Клюевым и принёс мне «Москву кабацкую» – единственный экземпляр, который он только что получил в Ленгизе. Сказал, что дарит мне, потому что я именинник, нельзя не подарить, хотя книжка одна. Пока мы тогда сидели и пили, мой отец, по обыкновению, ходил по коридору. Есенин страшно беспокоился, это его пугало. Руки дрожали (ронял папиросу), «клянусь Богом» через полслова. Было тогда выпито полдюжины пива на пятерых, а сойти с лестницы Есенин один уже не мог. Помню, как он, уходя, присел в передней на чемодан и не мог подняться. Сводили его вниз мы с Клюевым. Не помню, кто из них (кажется, Есенин) спросил меня тогда же, – не коммунист ли я?
В гробу он был уже не так страшен. Ожог замазали, подвели брови и губы. Когда после снятия маски смывали с лица гипс, волосы взмокли, и, хотя их вытерли полотенцем, они легли, как после бани, пришлось расчёсывать. Ионов не отходил от гроба.
С. А. Толстая похожа на своего деда, здоровая женщина и малопривлекательная. Пришла даже Мария Михайловна Шкапская, она сидела рядом с Толстой. С важным видом выгонял посторонних Лаганский. Были Никитин, Клюев, Садофьев, Всеволод Рождественский, Борисоглебский. Народа на выносе было немного, публика не знала; «летучки» разбрасывались почему-то, говорят, только на Загородном. Полонская положила в гроб хризантемы. Впервые я заметил, что у Тихонова голова вся седая. Когда скульптор кончил своё дело, гроб вынесли на катафалк – в ту комнату, где происходят все собрания в Союзе писателей. Снимались у гроба – Ионов, Клюев, Садофьев… Маленькая задержка, – пока пошли вниз за инструментом. Понесли: я шёл слева, на узкой лестнице гроб прижимал нёсших к стене; несли Рождественский, Браун, Козаков, Борисоглебский и др. Внизу нас встретил последний марш, было торжественно.
Я хотел плакать и не мог. За гробом шло около сотни людей. Баршев заказал специальный вагон для тела и распорядился, чтобы процессию пустили в ворота, с Лиговки, прямо к платформе. Очень быстро двигалась процессия.