Потом уж не помню, о чём говорили, – кажется, о пирожных. Я просил для себя эстраду и был горделиво рад, когда получил согласие на выступление в «Стойле» и гонорар в 25 рублей. Тогда я любил ещё читать и всё это воспринимал иначе. На своём выступлении я наскандалил, прочтя «Сапоги» с ругательными выпадами против Шершеневича.
В тот же вечер Есенин уплатил эти злополучные 25 рублей и ласково-ласково, не строго, сказал мне, что, к сожалению, меня больше не сможет выпустить на эстраду, так как я позволил себе слишком многое. И тогда же, кажется, дал записку (на обратном листке тетради со стихами), просьбу – пропустить меня на первое чтение «Пугачёва» на Арбате в Доме им. Грибоедова, в литературном особняке (там я впервые увидел Брюсова). Эта тетрадь с его запиской была через год украдена по дороге из Тифлиса в Баку – помню только, что текст записки приятный.
На другой день в литературном особняке читался «Пугачёв». Все были захвачены – Есенин читал с редким воодушевлением и мастерством, слегка задыхался, но звонко и буйно – так через два года после он не читал. Я сидел с поэтессой Сусанной Map и Николаем Прохоровым. Во время читки вошёл Брюсов с Адалис, потом Рукавишников, потом Маяковский с Лилей под руку и с пушистой лисой на плече (потом он кормил её пирожными, держа её за золочёную цепочку – у стола). Обычно появление таких имён, как Маяковский, Брюсов, в литературных собраниях вызывало лёгкий шум, шелест всего зала – теперь даже не обернулись. Есенин скакал на эстраде. Отчаянно жестикулируя, но это нисколько не было смешно, – было что-то звериное, единослитное с образами его поэмы, – в этом невысоком странном человеке на эстраде.
Он кончил. Потом разнеслась весть о смерти Блока (Брюсов только что получил телеграмму). Все были потрясены, но разговоры о «Пугачёве» не прекратились, их даже не заглушила смерть Блока.
«Пугачёв» ещё не был напечатан, все были убеждены, что это лучшая вещь Есенина, большое литературное событие, – ещё не успели разобраться, понять, что драматическая поэма ему не далась – слишком уж были загипнотизированы его читкой. Потом читали Кусиков, Брюсов и другие, но все это было как-то беспомощно и вяло, а Брюсов был смешон и жалок, как состарившийся акробат, которому уже не служит его изумительная техника, который поблёк и потерял главное – силу и молодость.
Тут я окончательно разочаровался в Брюсове, перед которым преклонялся до этого года два.
Раз поздно ночью шёл я по одному из московских переулков с тем же Прохоровым, и сзади нас легко и бесшумно обогнала серая фигура в широком плаще – такой быстрой и призрачной я никогда не видал. «Это Есенин прошёл», – сказал Прохоров. Тут я в первый раз понял, что я его очень люблю.
Еще было несколько встреч в «Стойле» – всего не перескажешь. После мы не виделись до осени 1924 года. Мы едва, правда, не встретились с ним в 1923 году у Нины Грацианской, когда он приезжал на юг. И вот тут я поразился его редкой памяти на людей. Нина передавала мне потом, что он не забыл меня, спрашивал обо мне и весело рассказывал о моей выходке в «Стойле». Для меня было дорого тогда, что он меня помнит, а главное – «не сердится», впрочем, впоследствии мы никогда и о Москве и о московских встречах не вспоминали.
В 1924 году осенью мы встретились в солнечном Баку. Не помню, как я узнал, что Сергей приехал, – так или иначе утром, часов в 10, я пришёл в отель «Новая Европа», где попросил проводить меня в номер к Есенину.
Постучал. Он открыл сам (в комнате были ещё двое, тотчас же ушедшие). Он сразу узнал, и мы встретились как хорошие знакомые. Бывает, что разлука не отчуждает, а, наоборот, сближает. Так случилось и на этот раз. Мы не переписывались, не сообщались и тем не менее встретились гораздо более близкими, чем расстались в Москве.
В комнате воняло какой-то гадостью, которой хозяин гостиницы натирал паркетный пол, и Сергей тотчас же стал ругать номер, говоря, что сегодня же хочет куда-нибудь съехать на другое место.