Ещё не одетый (брюки и рубашка), он занимался до моего прихода «американской гимнастикой», а теперь стал мне показывать резиновую «американскую штуку», предложив попробовать её растянуть. Я попытался и не смог. Тут он рассмеялся и с удивительной лёгкостью развёл руки, растягивая тугую резину. «Я давно ею силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются». Тогда я уже заметил, что в этой ещё не угасшей силе и ловкости – чисто звериной – была какая-то нервность, может быть, ещё более усиливающая этого усталого и слегка обрюзгшего молодого старика. Сергей за два года изменился чисто внешне ещё больше, чем внутренне, но скука во взгляде и лёгкие подёргивания горькой улыбки напомнили мне, что Москва кабацкая позади, что сейчас он убежал от неё.
Он стал рассказывать об Америке, показывал вывезенные оттуда вещи. Обязательно называлась цена, которая «была плачена» за «эту штуку», – в этом было какое-то детски-наивное хвастовство. Сергея всё ещё забавляли игрушки цивилизации, подаренные ему жизнью.
Нужно было услышать, как он читал: «Некому мне шляпой поклониться», чтобы понять, насколько был от него далёк критик, указывающий, что, мол, шляпой не кланяются. Ведь вся суть как раз в этой шляпе. Есенин в деревне должен поклониться именно шляпой – недаром же он в «Исповеди хулигана» так настойчиво говорит о лакированных башмаках и своём лучшем галстуке. Так и теперь в залитом солнцем номере «Новой Европы» он показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, презирая их как легко покорившегося врага.
Потом с четвёртого этажа, по широкой лестнице, поднимались мы на крышу отеля, в сад-ресторан – позавтракать, разговаривая об изданных его книжках за последнее время. И тут всё по тому же он свёл разговор на построчную плату: «Сейчас в России кому хорошо платят? „Русский современник” только мне и Ахматовой по 3 рубля даёт. Ещё Маяковскому хорошо платят. Поэтов много, – а хороших нет?» И опять в этом наивном хвастовстве и хитрой улыбке не было самодовольства, – нет, просто ему было забавно говорить об этом, звучало всё это приблизительно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»
В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. «Я всё так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. Про Маяковского что скажешь. Писать он умеет – это верно, а разве это стихи, поэзия? Не люблю я его. У него никакого порядку нет. Вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского всё как после землетрясения, да и углы у всех вещей такие острые, что глазам больно».
Потом стал читать своё очень остроумное стихотворение про Кавказ, написанное на днях в Тифлисе, – тут и Маяковскому за «Моссельпром» досталось.
Сейчас этого стихотворения у меня нет, но оно было напечатано здесь, в газете, тогда же. Там начинается с того, что, мол, все поэты отдавали дань Кавказу.
Есть цитата: «Не пой, красавица, при мне».
Подали белое и холодное «Цинандали». Чокнулись «на встречу». Есенин стал уговаривать закусить с ним. Я мяса тогда не ел и потому «богобоязненно» отказался, не говоря, конечно, причины. Тут он мне впервые с глазу на глаз читал свои стихи:
Это стихотворение мне так врезалось в память, может быть, оттого, что тогда меня неожиданно поразила его простота, иногда даже доходящая до примитивного романса. Я сразу понял, какой большой путь уже пройден, понял, что не случайно так изменилась интонация Сергея. Какая разница! То как барс он прыгал на эстраде арбатского литературного особняка, энергически жестикулируя и выкрикивая «Пугачёва», из которого больше выглядывал имажинист Есенин, чем Пугачёв, просивший:
Теперь:
Потом читал отрывки из «Песни о великом походе», которую тогда только написал. Читал нараспев, как частушки: