Тегеран он воспринял несравненно глубже, чем Нью-Йорк. В Персии лирическая интимность на рязанских корнях нашла для себя больше сродного, чем в культурных центрах Европы и Америки. Есенин не враждебен революции и никак уж не чужд ей; наоборот, он порывался к ней всегда – на один лад в 1918 году:
На другой – в последние годы:
Революция вломилась и в структуру его стиха и в образ, сперва нагромождённый, а затем очищенный. В крушении старого Есенин ничего не терял и ни о чём не жалел. Нет, поэт не был чужд революции, – он был не сроден ей. Есенин – интимен, нежен, лиричен, революция – публична, эпична – катастрофична. Оттого-то короткая жизнь поэта оборвалась катастрофой.
Кем-то сказано, что каждый носит в себе пружину своей судьбы, а жизнь разворачивает эту пружину до конца. В этом только часть правды. Творческая пружина Есенина, разворачиваясь, натолкнулась на грани эпохи и – сломалась. У Есенина немало драгоценных строф, насыщенных эпохой. Ею овеяно всё его творчество. А в то же время Есенин не от мира сего. Он не поэт революции.
Его лирическая пружина могла бы развернуться до конца только в условиях гармонического, счастливого, с песней живущего общества, где не борьба царит, а дружба, любовь, нежное участие.
Такое время придёт. За нынешней эпохой, в утробе которой скрывается еще много беспощадных и спасительных боёв человека с человеком, придут иные времена, – те самые, которые нынешней борьбой подготовляются. Личность человеческая расцветёт тогда настоящим цветом.
А вместе с нею и лирика. Революция впервые отвоюет для каждого человека право не только на хлеб, но и на лирику. Кому писал Есенин кровью в свой последний час? Может быть, он перекликнулся с тем другом, который ещё не родился, с человеком грядущей эпохи, которого одни готовят боями, а Есенин – песнями.
Поэт погиб потому, что был не сроден революции. Но во имя будущего она навсегда усыновит его.
К смерти Есенин тянулся почти с первых годов творчества, сознавая внутреннюю свою незащищённость. В одной из последних песен Есенин прощается с цветами:
Только теперь, после 27-го декабря, можем мы все, мало знавшие или совсем не знавшие поэта, до конца оценить интимную искренность есенинской лирики, где каждая почти строка написана кровью пораненных жил. Тем острее – горечь утраты. Но и не выходя из личного круга, Есенин находил меланхолическое и трогательное утешение в предчувствии скорого своего ухода из жизни:
И в нашем сознании скорбь острая и совсем ещё свежая умеряется мыслью, что этот прекрасный и неподдельный поэт по-своему отразил эпоху и обогатил её песнями, по-новому сказавши о любви, о синем небе, упавшем в реку, о месяце, который ягнёнком пасётся в небесах, и о цветке неповторимом – о себе самом.
Пусть же в чествовании памяти поэта не будет ничего упадочного и расслабляющего. Пружина, заложенная в нашу эпоху, неизмеримо могущественнее личной пружины, заложенной в каждого из нас. Спираль истории развернётся до конца. Не противиться ей должно, а помогать сознательными усилиями мысли и воли. Будем готовить будущее. Будем завоёвывать для каждого и каждой п м на хлеб и право на песню.
Умер поэт. Да здравствует поэзия! Сорвалось в обрыв незащищённое человеческое дитя! Да здравствует творческая жизнь, в которую до последней минуты вплетал драгоценные нити поэзии Сергей Есенин!
Вольф Эрлих. Четыре дня
В Ленинград Сергей приехал в четверг 24-го декабря утром. О том, что он должен приехать на днях, я знал ещё недели за полторы до этого, так как получил от него телеграмму с просьбой снять две-три комнаты, с указанием, что «в двадцатых числах декабря» он переезжает жить в Ленинград. Комнат снять не удалось по разным причинам, тем более, что он забыл сообщить главное: приезжает ли он один или с женой. О том, что он разошёлся, я узнал уже лично от него.
В четверг с утра мне пришлось на пару часов выйти из дому. Вернувшись, я застал комнату в лёгком разгроме: сдвинут стол, на полу рядком три чемодана, на чемодане записка:
«Поехал в ресторан Михайлова, что ли, или Фёдорова? Жду тебя там. Сергей». Пошёл к «Михайлову-Фёдорову».