— Прости, конечно. Знаю — ты очень занят. Больше меня! Ты истинный муравей, труженик. Но у меня душу рвет на куски, а вокруг — никого из близких. Тоска навалилась — чернее осенней тучи. То ли выдохся, то ли давление… Давай посидим, расширим сосуды! Я пару бутылок принес…
Расторгуев был добрый мужик. Он сочувствовал своему коллеге, безотказно садился к столу, предварительно отдав за покупку деньги. Борис Амосович отказывался — отступал, растопыривал пальцы, но деньги в конце концов прятал в карман. Они причащались, разговаривали. Для огромной туши Мышковекого пол-литра была, как выстрел по глухарю бекасинником. Зато щуплый, маловесный Расторгуев выбивался из колеи на день-другой…
И все-таки он защитился!
В кругу коллег, в большом застолье, Борис Амосович любил не беседу, не обычное человеческое общение, а велеречивость. Его жена, пышнотелая женщина с маленьким вздернутым носом, обожала сладко поесть, повеселиться. Пустословие мужа ее доводило до раздражения, но насмешки ему как об стенку горох. Примолкнув, он вскоре опять продолжал празднословить. Голос у Мышковского был поставлен, обкатан, и от этого речи его еще как-то воспринимались на слух, но, перенесенные на бумагу, ничего не говорили ни уму ни сердцу.
Кто знал его близко, того поражала неряшливость: затрапезные брюки со вздутыми коленками, засаленные локти на рукавах пиджака, в пепле и табаке лацканы, блеклая рубашка и смятый запачканный галстук, словно им прихватывали сковородку с яичницей. Жена давно отказалась следить за ним, а сам он или не находил времени, или не считал нужным держать себя опрятно.
А за время строительства дачи он совсем опустился, стал вовсе жеваным, мятым. Зато его крупный лик лоснился от удовольствия: он строил дом среди роскошной природы, загородную «виллу»! В будущем он думал скрываться на даче от колких слов жены в те дни, когда у него разламывало голову и мучила изжога от переливания и переедания. А попить и поесть он был любитель, от чего полнел, опять же не в угоду жене.
Да, она ругала его за чрезмерную полноту, с глазу на глаз называла «карасьим чревом» и «вымирающим мамонтом». Только неясно было, почему «вымирающим», когда эти гиганты давно по чьей-то жестокой воле покинули белый свет? Видимо, просто тут заключалась какая-то тайна образной мысли… Она от него раз семь уходила. Уходила и возвращалась. Опять — почему? Кто знает! Уж в этом была необъяснимая загадка женской души.
Когда супруга Мышковского в очередной раз переступала порог давно обжитой квартиры, он называл ее нежно «блудницей» и начинал умиленно моргать слезящимися от волнения глазами. Его губы дергались, подбородок дрожал, обширная лысина отпотевала как вынутая из холодильника бутылка в жаркий летний день. Они обнимались, мирились, держали друг друга за руки, отводя взгляды в сторону. Что-то было во всем этом странное, водевильное… Борис Амосович прихорашивался, хорохористо, как индюк, вздергивал подбородком, взметывал тонко прочерченные брови, ходил с поджатым животом перед женой, точно молодой солдат перед придирчивым сержантом. В первые дни возвращения «блудницы» Борис Амосович пытался даже спорить с ней об заклад, что умерит свой аппетит, «уморит» себя голодом, но чрево, привыкшее к сытости, начинало рычать, а потом и кусаться. Мышковский быстро сдавался, принимался опять вволю пить и есть. Сплывший было жирок к нему возвращался, и все шло прежним порядком. Натуру, замечено было, трудно перешагнуть. Борис Амосович ничего не мог с собою поделать. Другого заботы и житейские хлопоты иссушают, но не таков был Мышковский. Уж сколько возни перенес с дачей, а «формы» не потерял. Но волновался, ибо разные передряги душу ему пощипывали. Особенно сильно хлестнула по нервам весна минувшего года.
…Были первые числа мая. С неделю, как установилось тепло, безветрие, звенели окрест ручьи, тенькали, радуясь, птахи. На тополях и черемухе, едва-едва запестревших первыми вспухшими почками, утрами и на вечерней заре сладко пощелкивали скворцы. Из кедрового бора в Петушках тонко тянуло в полдень смолой и запахом мокрой хвои. Небо синело, железные крыши домов блестели, а тесовые источали чуть заметный парок. Мир был распахнут для всякой настроенной в лад с ним души.
Но не было лада ни в чувствах, ни в мыслях Бориса Амосовича. Приступом подкатила зависть к успехам доктора Расторгуева. Мышковский перешагивал лужицы чистой воды-снеговицы и не замечал первой зелени по закрайкам грунтовой дороги, а шумный ручей казался ему не веселым, живым потоком — сточной канавой, досадным препятствием на пути. Клочья слежалого снега с сенной трухой напоминали Борису Амосовичу кучи навоза… Вонь, грязь, вытаявшая дохлая кошка… А поэты еще умудряются петь об этой поре года соловьиные песни!