Все вроде было на месте: стол, кресла, диван, холодильник. Насвинячили — это уж точно! Подойдя к платяному шкафу, он отодвинул его. Здесь было спрятано старинное шомпольное ружье с витыми стволами, тонкими, как бумага. Оно представляло редкость — память о мастерах-оружейниках прошлых веков. Ружья на том месте, где он его оставлял, не оказалось.
— Украли!
— Заявите в милицию — расследуют. Ружье — не палка: оно и выстрелить может.
Прохин опять тряхнул головой так, что борода его колыхнулась. И при этом он улыбался, выказав кривые зубы с налетом хронической желтизны.
«О краже ружья я сказал зря, — подумал Мышковский. — Оно нигде не зарегистрировано. Давно надо было сплавить его брату Денису… Нет, нет — заявлять я не буду!»
Не найдя более изъянов, утерь, Борис Амосович вздохнул с облегчением. Он вышел в кладовку, вернулся с охапкой березовых дров. Пока Шишколоб снимал мерку с окна, пока заносил цифры на тетрадный лист, по-привычке слюнявя химический карандаш и по той же привычке столяра пряча его за ухо, Мышковский вздул огонь и собрался с вместительной сумкой идти в магазин.
— Я так благодарен вам, что вы согласились зайти, Евгений Акинфиевич! — радовался хозяин дачи, кажется, неподдельно. Заодно и исправите все. Значит, белую брать?
— Ее! Употребить я не прочь. И греха в том не вижу, — не скрывал своей страсти Прохин. — Но всегда — за столом, а не за столбом.
— Именно так, — подстраивался Мышковский. — Судьба нас свела. То-то я долго сюда не входил сегодня — ждал человека! И человек подвернулся. Добрый Евгений Акинфиевич! Посидим, побеседуем. Вы доктора Расторгуева-то, выходит, знаете? Мнение о нем имеете?
— А вам он зачем?
— Так, интересуюсь коллегой…
— Видел. Гости к нему кучно заглядывают. Женский пол в основном.
Прохин, более не задерживаясь, пошел к себе домой за инструментом и рамными заготовками. Сказал, что принесет стекло и алмаз.
Мышковский, оставив топиться печку, сходил в магазин и вернулся. В висках уже не стучало. Сквозь прорези печной дверцы огонь играл бликами на полу. Становилось тепло, пар изо рта уже не вылетал. Борис Амосович умело спроворил на стол: нарезал шпик, обсыпанный красным перцем, открыл банку с огурцами и маринованной мойвой, напластал хлеба, поставил рюмки, бутылки и все это прикрыл газетой. Вот застеклит Шишколоб окно, подберет инструмент, и они тогда сядут.
Мышковский опустился в глубокое, мягкое кресло. Взгляд снова остановился на искромсанном окне. Сейчас Борис Амосович заметил еще одну пропажу: на карнизе не было шторы. Наверное, воры завернули в нее ружье. Вспомнилось, как жена язвила: не суй окурки в цветочные горшки, не вытирай нос портьерой. От его жены все что угодно можно услышать, когда она в раздражении бывает. А раздражается она часто и по любому поводу. Из-за того, что он в науке не преуспевает, что докторскую у него задробили. Ругает его, а Расторгуева хвалит, он-де и башковитый, и увлекается женщинами, и вообще — мужчина, а не какой-нибудь там тюфяк.
Довольно, хватит — приказывает себе Борис Амосович. Опять в голове начинает стучать. Расторгуев да Расторгуев!
Большие часы на стене (не сняли же вот) мерно качали хромированным маятником. Мышковский завел их, как появился на даче. С часами было живее в доме.
Ему нравилось так вот сидеть и думать. Вспомнил, как строил дачу — обычно с весны и до белых мух. До полусмерти заматывался. Доставляли кирпич на поддонах — торопился сгружать. Ловил на шоссе подъемные краны, махал руками, как ветряная мельница крыльями, рядился с несговорчивыми крановщиками, умасливал их. И крановщики сворачивали на его стройплощадку. Он совал «в лапу», ничуть не смущаясь, что поощряет зло.
Забот прибавлялось. Детище было прожорливым: гвозди, цемент, фальцованный тес, половая рейка… Ныла спина, сбивалось дыхание, стекал на время лишний жирок. Но дача — под самым пригорком, возле канавы, поросшей матерыми лопухами, обретала свои черты. В положенный срок красные стены встали под защиту серебристого шифера. Двери обил он коричневым кожимитом, а замки врезал финские, дорогие, высокой секретности. Усадьба Мышковского ощетинилась новым высоким штакетником.
Заиметь такой дом! Не чудно ли, не престижно! Пусть смотрят, завидуют. Это не крохи-домишки, что, подобно грибам-рядовкам, расплодились в различных местах пригорода. Такие «дачи» он наотрез отвергал, презирал.
Борис Амосович был страшно тщеславен. Эта «язва» пожирала его душу огнем. Он мечтал о признании, хотя понимал, что ждать ему славы неоткуда и не за что. Но видеть себя в свете каких-то волшебных огней — такое грезилось Мышковскому часто. Нередко от этого он даже заболевал. И тогда начинал чертыхаться, отмахиваться, вертеть по-совиному головой. Наваждение долго не отпускало его.