— Раньше вы ничего не делали — после университета сразу в прокуратуру. А я десять лет кем только не работал: шурфовщиком, техником, истопником… Я даже в колхозе мальчишкой вкалывал. Какое же меж нами равенство?
— Но сейчас мы сидим в одной прокуратуре…
— Вы-то сидите, — перебил я, — и, кроме нашего города да черноморских курортов, нигде не бывали. А мне довелось чуть ли не пешком исходить Дальний Восток и Казахстан, Новгородскую и Псковскую области… Вы, русский человек, небось и деревни русской не видели? Какое же равенство, Юрий Александрович?
— Не забудьте еще, что у нас разные костюмы, — усмехнулся он.
— И не забуду, что у вас собственный автомобиль, подаренный папой. А у меня нет папы, да я бы никогда и не принял такой подарок. Кстати, квартиру вам тоже выменял папа, а мы с женой пять или шесть лет ездили в экспедиции, скопили и построили кооперативную. Какое же равенство, Юрий Александрович?
— Пещерные взгляды, — буркнул прокурор, вставая.
— Мы с женой прожили почти тридцать лет, дочку вырастили. А вы даже не женаты.
— Ну и что?
— Выходит, не любили, не страдали. Какое же равенство, Юрий Александрович?
Он включил большой свет и сел на свое прокурорское место. Интим кончился — осталась лишь пустая тягучая пауза, которыми частенько оканчиваются все интимы.
— Сергей Георгиевич, наша прокуратура выделялась всегда дружбой и единомыслием.
— Худо.
— Дружба… худо?
— Единомыслие худо.
— Это почему же?
— При единомыслии нет прогресса.
— Уж не претендуете ли вы на роль инакомыслящего?
В последнее слово он вложил столько пренебрежения и даже гадливости, что я не удержался попретендовать.
— Юрий Александрович, инакомыслящие нужны сильнее, чем модельная обувь или пресловутые крабы.
— Кому?
— Обществу.
— Зачем же? — спросил Прокопов уже с долей скрытой тревоги.
— Инакомыслящие — это дрожжи прогресса.
13
Когда-то я прочел у Герцена: «Мы тратим, пропускаем сквозь пальцы лучшие минуты, как будто их и невесть сколько в запасе». Вот только не знаю, можно ли относить к моим лучшим минутам дежурства, очные ставки, допросы, писание бумаг, выезды на места происшествия или присутствие на вскрытии трупа? Или, скажем, осмотр одежды изнасилованной?
Мои и лучшие минуты, и худшие по-акульски сжирала работа.
Две недели я допрашивал одного-единственного человека. Люди, знакомые с нашей работой лишь по обличительным статьям в газетах, под словом «допрашивал» видят психическое насилие пополам с физическим: ночь, свет в глаза, ругань следователя, крик… Допрашиваемый, директор крупной базы, две недели применял ко мне психическое насилие пополам с физическим. Допрос заключался в том, что я монотонно предъявлял ему документы различной отчетности, коими были набиты сейф, шкаф и все ящики стола: директор монотонно увертывался от каждой бумажки и лишь затих под уколом цифр, как жук под булавкой. Но цифры у меня были не всегда.
Пытал он меня и пищей. Директор оказался язвенником, поэтому принес с собой литровый термос кипяченого молока и пакет каких-то белесых, видимо, рыбных котлет. Приходило время обеденного перерыва. Выставить его питаться в шумный коридор я постеснялся, оставить одного в кабинете нельзя, мне есть пищу потенциального обвиняемого, который вежливо угощал, было противно… Поэтому в обеденный перерыв потенциальный обвиняемый пил теплое молоко и кушал белесые котлеты, а следователь писал бумаги, тайно вдыхал запах теплого молока и котлет. Две недели я не обедал, изумляя Лиду вечерним хищным аппетитом.
От тяжкого однообразия, от цифр и накладных, от лжи и нагловатого лица я так устал, как не уставал и от сотни вызванных. Поэтому, кончив этот удушливый допрос, я покинул прокуратуру в четыре часа и медленно побрел домой. Моему телу хотелось освободиться от усталости, а голове — от мыслей.
Герцен говорил про утекающие сквозь пальцы минуты… Пусть бы приносили удовлетворение. Что их омрачает? Что съедает нашу жизнь? Не работа и не люди, не скверный сервис и не дефицит товаров, даже не нездоровье и не ноющий зуб. Не время и не ускользающие годы. Жизнь омрачают и поедом едят заботы. Много, разных, мелких, глупых… Из-за них-то душа и неспокойна. А нет душевного покоя, нет и счастья. Стать выше забот — не в этом ли смысл жизни? Хорошо, пусть не смысл… Стать выше забот — не есть ли это условие счастья?
Впрочем, я не знаю, как стать выше забот, я не уверен, что этого хочу — просто подкатывает желание стряхнуть с себя все, как грузно налипший снег. Можно пойти в кино, включить телевизор или нагрянуть к кому-нибудь в гости… И догрузить забитый мозг еще информацией.
Мне ведом способ иной — старинный, верный и приятный…
— Лида, собери-ка в баньку.
Она подозрительно притихла, словно меня посылали в какие-нибудь Арабские Эмираты.
— Сережа, предстоит командировка?
— Да, в Арабские халифаты.
Сперва белье, которого Лида давала столько, что хватило бы еще на одного.
— Сережа, ты не заболел?
— В свои пятьдесят я здоров, как пятидесятилетний бык.
Потом веник, который она с любовью пеленала полиэтиленом, как ребенка.
— Сережа, что-нибудь случилось?