Окрыленный густыми бровями, с орлиным носом, он сам был похож на вдохновенного композитора середины восемнадцатого века, имел абсолютный слух, прекрасно играл на гитаре и аккордеоне. Родня посмеивалась, мол, обе Валиных дочки специально окончили музыкальные школы, одна на скрипке, другая на фортепиано, – подпеть, в случае чего, или подыграть отцу, который никогда не учился музыке, а просто был уникальный самородок.
Валечка хотел учиться музыке, нацеливался в консерваторию, но папа его приятеля во дворе, профессор Горного института, как увидал Валю, так сразу и сказал: только в Горный! И тут же составил протекцию.
Ну… – вздыхал Герман и разводил руками, – тогда ведь не было большого выбора. Устроиться хотя бы куда-нибудь…
В Лейпциге они провели счастливейший год своей жизни. На единственном снимке с мамой, сохранившемся у Геры, он, двухлетний малыш, крепко обхватил ее за шею. Она обнимает его нежно: дольчатый разрез глаз, широкие брови, тонкая переносица, – все так соразмерно, женственно, – волосы уложены волной над высоким лбом, кружевной воротничок.
На обороте написано:
Месяц спустя после рождения Валечки.
…За один год – до своего ухода.
Тут-то и началось падение перышка, то туда, то сюда, все ниже и ниже, и камнем полетело вниз. Не вписался Макар своей костлявой натурой, рыжим гонором, социал-демократическим уклоном – в генеральную линию Партии. Стожарова сняли с московских постов секретаря райкома и члена бюро МК РКП(б).
Может, не следовало бы говорить это о собственном дедушке, но тем не менее из трех братьев только Макар обладал ясновидением, осведомленностью о будущем. Сила интуиции Макара была такова, что он начал видеть в грядущем какое-то темное облако, заволакивающее лица и фигуры людей, и среди них самого себя в виде оборванного существа, скитающегося проселочными дорогами, заброшенными железнодорожными путями.
Особенно это облако ясно оформилось в его голове после прочтения листовки, обнаруженной в кабинете, на подоконнике раскрытого окна. Как этот листок там оказался, неведомо, залетел, что ли, с ветром, сорвался с ближайшего тополя во дворе райкома.
Вот она – сложенная вчетверо листовка РСДРП «К рабочему классу, демократическому студенчеству, ко всем трудящимся России», зачитанная до дыр Стожаровым, синим карандашом оттененные важные абзацы, тонко подчеркнуты забравшие за живое строки:
«Товарищи и граждане! В советской России творится неслыханное преступление… Арестовываются тысячи людей, они сидят без суда и следствия… Тюрьмы переполнены. Снова Сибирь и Туруханский край принимают в свои ледяные объятья борцов за рабочее дело. Нертохинский лагерь… Дальше, дальше от жизни, от людей, от всего света – в настоящую могилу всех, кто смеет жить и бороться в республике рабов и политических мертвецов! Соловецкий монастырь, Соловки, пустынные кельи, отрезанные 8 месяцев в году от материка, – вот последнее слово коммунистического зверства… Безмолвие кругом. Ни строчки в казенных газетах (подчеркнуто). Террор перед глазами всех, он направлен против широких народных масс (четыре последних слова подчеркнуты). Рабочие! К вам наше первое слово: вашим именем делается это неслыханное преступление. Каждому коммунисту, приходящему к вам, ставьте в упор вопрос о преступлениях его правительства (этот абзац отмечен особо)».
От частого разворачивания желтый листок замахрился, углы загнулись. А на обороте листовки рукой Стожарова написана то ли сутра, то ли катрен – полустершимся от времени простым карандашом:
Уже через две недели Макар был отправлен в Ставрополь на борьбу с кулачеством, на задворки строительства «нового мира», чтобы не маячил в столице, где шло цементирование ядра партии, выплавка нового монолитного стержня, а добывал хлеб, который так нужен пролетариату: вынь да положь!