Когда мы присутствуем при столь патриархальных сценах, знаменитая “дубина Петра Великого” начинает рисоваться нам в ее реальной обстановке. Приближенный царский холоп токарь Нартов не может отказать себе в удовольствии вспомнить, как при нем дубинка гуляла по спине Меншикова либо других именитых персон. “Я часто видал, – будет он рассказывать потом, – как государь за вины знатных чинов людей здесь (в токарной) дубиною потчевал, как они после сего с веселым видом в другие комнаты выходили и со стороны государевой, чтобы посторонние сего не приметили, в тот же день к столу удостоиваемы были”. Да еще, пожалуй, какой-нибудь наивный провинциал, вроде новгородского бургомистра Сыренского, познакомившись с придворным бытом, мог обмолвиться сентенцией: “Кто с Христом водился, те без головы стали, а кто с царем поводится, те без головы и без спины будут”. Но сами члены петровского двора и сам Петр считали, что дубина – самый мягкий вид наказания, даже не наказание, а, так сказать, напоминание о возможности быть наказанным. “Теперь в последний раз дубина, – говорил царь Меншикову после одной “тайной” сцены из описанных Нартовым, – ее впредь, Алексашка, берегись!”
В трезвом виде орудуя дубинкой, во хмелю Петр легко брался за шпагу. На одном пиру у Лефорта, под конец обеда, разгневавшись на воеводу Шеина, “царь распалился так, что, нанося обнаженным мечом без разбору удары, привел в ужас всех собеседников: князь Ромодановский получил легкую рану в палец, другую – в голову; у Никиты Моисеевича (Зотова, “всешутейшего патриарха”), при движении меча наотмашь, была повреждена рука; гораздо более гибельный удар готовился воеводе, который, несомненно, упал бы от царской десницы, обливаясь собственной кровью, но генерал Лефорт (которому почти одному это позволялось), обняв царя, отвел его руку от удара. Царь, однако, пришел в сильное негодование от того, что нашлось лицо, дерзнувшее помешать последствиям его вполне справедливого гнева, тотчас обернулся и поразил неуместно вмешавшегося тяжелым ударом в спину; поправить дело могло одно только лицо, занимающее первое место среди москвитян по привязанности к нему царя. Говорят, что этот человек вознесен до верха всем завидного могущества из низшей среди людей участи. Он успел так смягчить царское сердце, что тот удержался от убийства, ограничившись одними угрозами. Эту жестокую бурю сменила приятная и ясная погода”. Этот благодетельный чародей, которого Корб не называет, был Меншиков: цитированное нами место – одно из тех, на которых основано известное уже нам представление о характере отношений между Петром и его “Алексашкой”.
Набег торгового капитализма на Россию обошелся ей очень дорого. Уже к 1710 году убыль населения, сравнительно с последней допетровской переписью составляла, по наблюдениям г. Милюкова, местами 40 %. Как бы ни мало были надежны цифры тогдашней статистики (переписи 1710 года не доверяли уже современники), общее впечатление они дают достаточно определенное, особенно там, где их сопровождают словесные комментарии. Об Архангелогородской губернии официальный документ замечает, что “убылые дворы и в них люди явились для того: взяты в рекруты, в солдаты, в плотники, в С.-Петербург в работники, в переведенцы, в кузнецы”. Из 5356 дворов, “убывших” в Пошехонье, от рекрутчины и казенных работ запустел 1551, а от побегов 1366 (Милюков. Государственное хозяйство, с. 247–249).
Иностранцам казалось, что центральные области государства совершенно обезлюдели благодаря Северной войне, и в этом впечатлении не все было фантазией. Один документ 1726 года, под которым стоят подписи “верховных господ”, почти в полном составе без спора принимает к сведению такие “резоны” неплательщиков подушной подати: “Что де после переписи многие крестьяне, которые могли работою своею доставать деньги, померли и в рекруты взяты и разбежались… а которые ныне работою могут получать деньги на государственную подать, таких осталось малое число”. Не спорили “верховные господа” и против ссылок на упадок крестьянского хозяйства. “К тому же де уже несколько лет хлебные недороды, и во многих местах крестьяне зело мало сеют хлеба, а которые и сеют, и те на государственные подати принуждены бывают и в земле хлеб продавать, и от того ищут случая бежать в дальние места, где бы их сыскать было невозможно”.
Но уже в этой второй цитате мы имеем объяснение крестьянского разорения не от политических причин, и по понятным соображениям казенная бумага молчит о причинах социальных, которые, однако, хорошо были видны иностранцам, отводившим в деле опустошения Центральной России “жестокому обращению господ” одинаковое место с Северной войной. Банкротство петровской системы заключалось не в том, что “ценою разорения страны Россия была возведена в ранг европейской державы”, а в том, что, несмотря на разорение страны, и эта цель не была достигнута.