Местное дворянство гибло “всеродно” не хуже, чем боярство при Грозном. “В некоторых селениях злодейские убийства истребляли всех их владельцев до того, что еще неизвестно, кому они по закону достанутся”, – доносил Панин. По его подсчету мятежниками было казнено (преимущественно повешено) 753 помещика, а с женами и детьми 1572 человека, но он сам признает эти сведения далеко не полными.
Паника, охватившая дворянство приволжских губерний, да и не их одних, была неимоверная. Казани в декабре 1773 года, когда приехал туда Бибиков, никакая непосредственная опасность еще не угрожала. Тем не менее, “многие отсюда, или, лучше сказать, большая часть дворян и купцов с женами выехали, – писал Бибиков жене, – а женщины и чиновники здешние уезжали все без изъятия, иные до Кузмодемьянска, иные до Нижнего, а иные до Москвы ускакали. Сами губернаторы были в Кузмодемьянске”.
Но чего же было требовать от казанцев, город которых был все же, в конце концов, сожжен Пугачевым (хотя только через полгода после того, как они стали приходить в трепет), когда и подмосковное дворянство вело себя не лучше. “Дворянство, собирающееся обыкновенно в Москву к празднику, съехалось тогда в великом множестве; выезжая из губерний, разоряемых разбойничьими шайками бунтовщиков (но в декабре 1773 года “разоряема” была еще только одна Оренбургская да часть Казанской) или угрожаемых, оставляло отеческие свои домы и искало в Москве последнего себе убежища” (Подробно рассказана Руничем, в его записках (Русская старина, т. 2).
Кто не имел средств ехать в Москву, искали убежища в уездных городах, где помещики скоплялись сотнями: в одном Шацке Рунич нашел “до 300 мужска и женска пола дворян”. Когда взята была Казань, паника пошла гораздо дальше уездных помещиков. “Сего утра получили мы известие о разорении Казани, и что губернатор со всеми своими командами заперся в тамошнем кремле, – писал Никита Панин брату 29 июля 1772 года. – Мы тут в собрании нашего совета увидели государыню крайне пораженною, и она объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и самой ехать для спасения Москвы и внутренности империи, требуя и настоя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том мнение. Безмолвие между нами было великое”.
Но и сама Екатерина только храбрилась – мерою ее паники может служить распоряжение, отданное ею за несколько дней перед тем: задержать на три дня всю почту из Петербурга во внутренние губернии. По собственному признанию, она еще никогда так не терялась в своей жизни, как в эти месяцы. “Уф, тяжело, горько было, до позабычливо!” – вспоминала она потом свое настроение в дни казанского разгрома. От этой растерянности самого “высшего правительства” сохранился и более объективный след, чем письма императрицы: знаменитый проект изловить Пугачева при помощи подкупа его приближенных, – в чем предлагал взять на себя посредничество “яицкий казак Остафий Трифонов”, на самом деле проворовавшийся ржевский купец Долгополов.
“Секретная комиссия”, о которой упоминалось выше – к ней Екатерина относилась так ревниво, что попытка Панина забрать комиссию под свое ведение вызвала у нее резкую вспышку негодования, – эта “секретная комиссия”, с огромными полномочиями, делавшими ее иногда соперником главнокомандующего, имела главною задачею содействовать предприятию ржевского шантажиста, своего рода провокатора навыворот, ибо он обманывал не пугачевцев, а правительство без всякой задней политической мысли, впрочем, а просто в расчете сорвать с правительства хорошую сумму денег, что ему, было, и удалось в первую минуту.
Для человека, чувствовавшего себя твердо на престоле, как обычно представляют себе Екатерину этого времени, такое поведение могло бы служить действительно доказательством невероятной мелочности и ограниченности. Но не принадлежа к числу гениальных администраторов, Екатерина все же не принадлежала и к числу ограниченных людей. Просто она была более трезвого мнения о себе, чем большинство ее историков. Она знала, что в России XVIII века так же легко было взойти на престол, как и потерять его, особенно, когда соперник был налицо.