“Что бы ни говорили в доказательство противного, императрица здесь далеко не популярна и даже не стремится к тому, – писал один иностранный дипломат, характеризуя положение Екатерины в середине 1772 года. – Она нисколько не любит своего народа и не приобрела его любви; чувство, которое в ней пополняет недостаток этих побуждений к великим замыслам безграничная жажда славы; приобрести эту славу для нее гораздо важнее истинного блага той страны, которою она управляет. Это, по-моему, ясно следует из положения здешних дел, если рассмотреть его беспристрастно. Без этого предположения мы должны были бы обвинить ее в непоследовательности и сумасбродстве, видя, как она предпринимает огромные общественные работы, основывает коллегии и академии по чрезвычайно обширным планам и с огромными издержками, а между тем ничего не доводит до конца и даже не доканчивает зданий, предназначенных для этих учреждений. Нет сомнения, что таким путем растрачиваются огромные суммы без малейшей реальной пользы для этой страны, но не менее несомненно и то, что этого достаточно для распространения молвы об этих учреждениях между иностранцами, которые не следят, да, в сущности, и возможности не имеют следить за их дальнейшим развитием и результатами” (Донесение английского посланника Роб. Гуннинга гр. Суффольк от 28 июля 1772 года // Сборник Русского исторического общества, т. 19, с. 298, 299.).
Иностранный наблюдатель делал из этого вывод о неизбежности близкой “революции”, т. е. нового дворцового переворота, в пользу, как казалось ему, Павла Петровича. По его мнению, отношения между матерью и сыном (которому не было еще и двадцати лет) уже тогда отличались крайней степенью остроты. Поговаривали, что Екатерина не прочь избавиться от сына, и сам Павел был убежден, что его хотят отравить. В материале для нового заговора недостатков как будто не было. Не считая громкого дела Мировича, попытавшегося посадить опять на престол однажды уже сведенного с него Ивана, первое десятилетие екатерининского царствования наполнено целой вереницей аналогичных попыток, которые Екатерина и ее окружающие имели весь интерес выставить перед публикой пустяками и вздором, а позднейшие историки слишком легко поверили в этом случае заинтересованным людям.
На самом деле, это был ни более и ни менее вздор, нежели первые неудачные вспышки заговора в пользу Елизаветы Петровны. Как тогда имя Волынского, так теперь в заговорах мелькали имена Никиты Панина, Шуваловых, даже князя Щербатова, идеолога «монаршизма», которого одна группка гвардейцев не прочь была сделать русским монархом. Эта курьезная подробность свидетельствует, может быть, что движение после разгона комиссии 1767 года приобрело более серьезный политический оттенок, нежели какое-либо гвардейское движение, бывшее раньше. Недаром и Екатерина, по обычаю притворяясь для публики, что она считает и это дело чуть не детской шалостью, в действительности очень хотела бы его замять так, чтобы публика, по возможности, ровно ничего не знала. “Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), – писала она в одной записке, – что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил, чтобы настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались”.
Боялась она, конечно, не Панина и тем более не Щербатова: последний, вероятно, и узнал-то о предназначавшейся ему роли из следствия. Первый стоял ближе, может быть, если не к этому, то к предшествующим заговорам: недаром ему было дано прочесть дело Волынского в назидание. Но костей не ломали и ему, Екатерина была слишком европейской государыней, чтобы устроить скандал на всю Европу, как не постеснялась в свое время простая русская помещица Анна Ивановна. Главное же, центральной фигурой всех толков были не “министры”, надежные или нет, ею был все тот же Павел Петрович, имя которого с уст не сходило у всех “болтунов” без исключения. Эту фигуру было не так легко убрать. И пока на это не решались, оставалось терроризировать сторонников Павла, назначая за “детские шалости” такие кары, что впору хоть очень зрелым людям.
В записках Державина сохранился рассказ, живо рисующий одну из таких расправ, да, кстати, и настроение, какое они создавали в гвардии. “В один год (это был год 1772-й), помнится, в июле месяце, отдан приказ, чтобы выводить роты на большое парадное место в три часа поутру. Прапорщик Державин приехал на ротный плац в назначенное время. К удивлению, не нашел там не токмо капитана, но никого из офицеров, кроме рядовых и унтер-офицеров; фельдфебель отрапортовал ему, что все больны.