И это была абсолютная и бесповоротная правда Петра Иваныча Крюкова, и числиться стала она под номером три в самодельном, но несколько припозднившемся списке удивительных в его жизни вещей, идущих сразу после самолетов и еврейского вопроса. И не было в тот день прекрасней для Петра Иваныча и красивей человека на свете, чем собственный прораб: этот добрый, ладно скроенный, типично русский мужик с хорошим человеческим лицом, с большими широко открытыми глазами, с крепкими дублеными руками и распахнутой навстречу любому урагану щедрой душой. И какой терпимый ко всем другим народностям! Как про отца неродного своего говорил славно, как о памяти его заботился…
Наверно, — подумал Петр Иваныч, когда Зина уже собрала домашнюю посуду и ушла, — был бы сейчас Абрам Моисеич не прорабом, а настоящим большим начальником, если б натурально евреем оказался, а не по семейной случайности.
И стало Крюкову даже немного обидно за нового друга, что не дотянулся тот до управленческой должности, не хватило керосину из-за простецкого русского характера, из-за бесхитростной натуры и героической готовности принимать постоянно основной огонь на себя…
А через три с половиной недели после выписки и домашнего восстановления, Петр Иваныч снова восседал в полностью восстановленной кабине поднебесной подъемной конструкции и тянул на себя рычаги, «вируя» груз, когда было надо, и «майнуя» опустошенный поддон в обратном направлении по завершении нужды. В промежутках он поглядывал в небо, чтобы не упустить очередное летающее тело, которое могло запросто оставить после себя в пространстве животворящий расползающийся хвост. И теперь ему было не так уже важно, кто управляет алюминиевым воздушным зверем: надежный еврейский летчик или обычный пилот первого класса пассажирской авиации; и тот и другой высотный образ подпитывал отныне Петра Иваныча независимой умелостью и конкретной наружной красотой, обеспечивая стойкий прием встречного восхищения крановщика Крюкова посредством единой воздухоносной пуповины. Главное, думал Крюков, чтобы штурвал летающего аппарата не достался лицу кавказской национальности или какому-нибудь азерботу…
Временами Петру Иванычу казалось, что все понятно ему в жизни теперь и что все удивительное сумел он собственным умом преодолеть. И не было в сердце его никакого ни к кому больше зла, но порой, наблюдая протекание этой жизни не со своей верхотурной точки, а со вполне низменной, на уровне строительного «нуля», он забывал порой про достигнутое им преодоление и удивлялся все ж тому, какие разные они — эти не русские и не жидовские евреи: то он такой — навроде Александр Михалыча и по поступку, и по разговору и по телу, а то — совсем противоположный, где не хватает чести, увиливает совесть и не достает правильного благообразия в наружности — по типу Абрам Моисеича. Но конкретно если, то никогда больше не целил Петр Иваныч со своей законной верхотуры и не ловил ожесточенно в перекрестье носа и большого пальца профиль хорошего человека, Абрам Моисеича Охременкова, он же просто Михалыч, у которого то виднелись волосы на груди, а то и исчезали куда-то, предъявляя голую кислотную грудь. Впрочем, теперь это тоже было неважно, это было пустое все и незначительное по сравнению с неисчезающей радостью от новой, третьей по счету, достойной и окончательно понятной жизни. Кроме чисто еврейского вопроса…
История пятая
КОНЕЦ И НАЧАЛО ПЕТРА ИВАНЫЧА
Больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков боялся трех вещей. Причем, то, как проистекала жизнь его до начала нынешней поры, снова майской и снова нежной, имея наполнение из безоблачных в основе своей и за малым исключением понятных в самых корневых отростках отдельных ее мигов, и то, как сложилась она по действительному факту к моменту последнего измерения, не слишком его заботило. А если быть предельно аккуратным в высказываниях, то не больно-то и волновало. Но этот же самый май отколол и разом откинул в не важное для Петра Иваныча прошлое предыдущие шестьдесят три года, вобравшие в себя многочисленные радости его, ненависти, удивления и любови. Хотя, если о настоящей любви говорить, но за вычетом детей, летающих животных, собственной гордости и сливочного пломбира, то она у Крюкова оставалась единственной после прожитого этапа, не замаранной никаким посторонним оттенком, даже самым малым, какой смог бы перебить главные и наисильнейшие чувства: разум, сердце и привычку. И было это любовью по самому большому счету и максимально крепкому отношению к ее основному объекту, потому что все-таки как не крути, а получалась на этом месте Зина. Единственная Зина, законная его жена, и никто кроме нее другой.