В подъезде пахло щами, гусиною печенкой, крупитчатой гречневой кашей. Над мокрым булыжником Шестилавочной щерилась болезненно полная луна. В мыслях и ощущениях Любови Яковлевны царствовали беспорядок и сумятица. Отчего именно сейчас, едва ли не в самый критический момент, должна была произойти с Иваном Сергеевичем столь нелюбимая и не предусмотренная ею метаморфоза? Сколь долго мог еще Тургенев пробыть в официальной своей личине? Минуту, час, неделю? Что, если он останется таким навсегда? Об этом было страшно и подумать…
С невидимых небес падали липкие хлопья, цеплялись за ресницы, висли на носу. Обойдяквартал, Любовь Яковлевна вновь оказалась на углу Графского и Шестилавочной. Попробовать еще раз?
Медленно вошла она в подъезд, поднялась по ступеням. Заставила себя взяться за медный гребень. Внутри раздалась резкая металлическая трель. Дверь начала приоткрываться. Не мешкая, Любовь Яковлевна протиснулась в проем, кого-то оттолкнула, пошла на свет в комнату с пылающим камином и вольтеровскими креслами. Кто был на этот раз за удобным ореховымбюро, кто водил сейчас пером по бумаге — друг, которому пришла она довериться, или чужой эгоистичный старикан, равнодушный к ней и ее беде?!
Руки молодой женщины взметнулись и с силою опустились на плечи под цветастым ватным халатом. Тут же истошный крик вырвался из груди поверженного ею человека. Упавши верхней частью на бумаги, опрокинувши чернильницу и разбросав все вокруг, Тургенев безуспешно пытался разогнуться. Оцепеневшая Любовь Яковлевна видела безобразно перекошенное лицо, крупные капли мгновенно выступившего пота и главное — бороду, на этот раз отчего-то смоляно-черную, лопатой, до пояса.
— Опять?! — срываясь на высочайший фальцет, прямо-таки верещал Иван Сергеевич. — Опять вы?! По какому праву? Не позволю!.. Дурная, низкая женщина!.. Однако, Василий Петрович!!
Очнувшись и отведя чьи-то руки, молодая писательница стремительно ретировалась.
В подъезде пахло расстегаями, грибною селянкой, перепелами на вертеле. Графский переулок выстлался свежевыпавшим снегом. Зимние высокие ботинки оставляли на девственно-белом цепочку рифленых следов, отчетливо просматривавшихся в голубовато-желтом свете фонарей. Луна куда-то задевалась и более не тревожила болезненной своей одутловатостью.
«Что же делать? Что же делать? — ритмично выстукивалось внутри Любови Яковлевны, приноровляясь к частоте шага. — Все пропало! Все пропало!»
В переулке было тихо. Гасли одно за другим немногие освещенные окна. Беспорядок и сумятица в голове заменились пустотою, тяжелой и давящей. Обойдя квартал, молодая женщина в очередной раз оказалась у заколдованного подъезда.
Немыслимо было и вообразить побеспокоить Ивана Сергеевича в третий раз. Если и сейчас в кресле окажется Тургенев-С-Бородою, ее наверняка отведут в участок!
С тяжелым вздохом она уходила прочь, уходила от того дома, где ей могли бы помочь, уходила в никуда, без денег даже на извозчика, в опасном состоянии не разделенной с другом беды, имеющей, возможно, последствия самые непредсказуемые. Снова начиналась метель, черно-белые вихри враждебно пуржили, переставлять ноги становилось все трудней, она вязла в сугробах, замерзала, ущербный мальчик тянул ей заусеницу к самому носу, а в черном небе летали белые полярные совы, и ученый бородатый филин вальяжно предводительствовал ими…
По счастию, уходила Любовь Яковлевна только в представившемся ей коротком видении, в действительности же, дивясь самоей себе, она входила, подымалась по ступеням, проворачивала медный звонок и с гулко бьющимся сердцем ждала рук, которые немедленно ее схватят и, скорее всего, свяжут до прихода полиции.
Дверь распахнулась.
Не отряхивая снега, молодая женщина вошла.
Невзрачный человек в полутемной прихожей тянул к ней свои длинные костлявые руки.
Она проскользнула мимо.
В гостиной горела лампа. В камине потрескивали березовые полешки. В простенке стоял шкаф ясеневого дерева. Повсюду раскиданы были подушки.
За ореховым бюро, спиною к ней, сидел человек и, судя по всему, что-то торопливо писал…
И вдруг — задернулось все пеленою. И не Любовь Яковлевна она более, а Любаша-растрепаша, в одной короткой рубашонке. Стоит посреди деревни. Ярило-солнце к закату клонится. Коровы мыкают. Бабы простоволосые козодоя поймали, на казнь ведут, чтобы, значит, неповадно было. Увидели бабы девочку, птицу полузадушенную бросили.
— Мальчик где? — спрашивают.
Прячет Любаша глаза, пяткой пятку трет.
— Какой-такой мальчик? — тоненько спрашивает.
— Вестимо, какой, — удивляются бабы. — Мальчик-Кибальчик. Порточки поярковые, заусеница…
— Порточки, вот они, — трясет мешком девочка. — И заусеница тут… тяжелая… а мальчика нетути…
— Нетути! Нетути! — кричат, стенают бабы и отступают в туман-пелену.
И вот уже — нет баб, и деревни, и маленькой Любаши нет, развеялась пелена, и снова была перед Любовью Яковлевной комната с камином, книгами и разбросанными повсюду подушками, человек сидел спиною к ней, и не видел ее, увлеченный работой…