«Ты знаешь, любезный Руфин, что я ничего так не боюсь, как палящих лучей солнца, которые совершенно истощают мое тело и до того ослабляют дух, что все мысли спутываются, и я тщетно стараюсь схватить в душе хоть одно ясное представление. Вот причина, почему в это жаркое время я обыкновенно сплю днем, а ночью путешествую. Прошедшую ночь возница мой сбился в темноте с настоящей покойной дороги и нечаянно попал на шоссе. Сильные толчки бросали меня из стороны в сторону, так, что вскоре голова моя от шишек стала похожа на мешок с грецкими орехами; однако ж, несмотря на то, я пробудился из глубокого усыпления, только вылетев из коляски на землю; Солнце светило мне прямо в лицо, и за шлагбаумом, стоявшим близехонько, высились башни какого-то большого города. Возница вопиял громко, потому что не только ось, но и заднее колесо разбилось об большой камень, лежавший на самой средине шоссе, а, как кажется, совсем не заботился обо мне. Я подавил, как следует мудрому, гнев мой и закричал довольно кротко, что он проклятый негодяй, что он должен вспомнить, что Птоломей Филадельф, знаменитейший ученый своего времени, сидит на С*** дороге и чтоб он оставил ось осью, а колесо колесом. Ты знаешь, любезный Руфин, какую мощь имею я над человеческим сердцем, и возница в то же мгновение бросился ко мне и поднял меня с помощию шоссейного сборщика, перед домом которого случилось это несчастие. По счастию, я ушибся не сильно и пошел тихохонько к городу, а возница потащился за мной с экипажем. Недалеко от ворот города, замеченного мною в синеющей дали, встретил я много людей, таких странных, в таких чудных одеяниях, что начал протирать глаза, дабы удостовериться, действительно ли я бодрствую, или коварный сон перенес меня в чуждую, баснословную страну. На этих людях, которых я имел полное право принять за жителей города, из ворот которого они выходили, были длинные, широкие шальвары на манер японских, из разных драгоценных материй: шелка, бархата, тонкого сукна и даже из пестрого холста, с бахромой, снурками или прекрасными лентами, и к этому маленькие, детские кафтанчики, едва прикрывавшие живот, большею частию светлых цветов; очень немногие попадались в черном. Волосы рассыпались у них по плечам и по спине нерасчесанные, в естественном беспорядке, а на голове сидела маленькая очень странная шапочка. У некоторых на шее не было ничего, как у турков и у новых греков; другие же носили кусок белого полотна, очень похожий на воротник рубашки, отвороченный на плечи и спустившийся на самую грудь, как ты, я думаю, видал на изображениях наших предков. Хотя вообще все эти люди казались очень молодыми, голоса их однако ж были смелы, а движения неловки; только у некоторых замечал я небольшой оттенок на верхней губе, как будто усы. У иных из задней части кафтанчика торчала палочка с длинными шелковыми кистями; другие же держали эти палочки в руках, но уже с большими престранными головками на каждом конце; и они пускали из них довольно искусно дымные облака, подувая в тоненькую трубочку, находившуюся наверху. Некоторые держали в руках широкие, блестящие мечи, как будто шли на войну, а у иных на плечах или на спине болтались маленькие мешочки из кожи и из других материй. Можешь себе представить, любезный Руфин, что, имея привычку обогащать мои знания тщательным рассмотрением каждого нового явления, я тотчас остановился и устремил глаза на этих странных людей. Они собрались тотчас вокруг меня, и помирая со смеху, начали кричать: «Филистер, филистер!» Это огорчило меня. Посуди сам, любезный Руфин, может ли быть что-нибудь оскорбительнее, для человека ученого, как причисление к народу, который за несколько лет был избит ослиной челюстью?[1] Я собрался, однако ж, с духом и сказал им с врожденным величием, что, вероятно, нахожусь в цивилизованном государстве и потому обращусь к полиции и к судам с жалобою на нанесенное оскорбление. Они заворчали, и даже те, которые до сих пор не дымили, вынули предназначенные для этого машины и начали пускать мне прямо в лицо густые облака дыма, который, как только теперь заметил, вонял ужаснейшим образом и оглушал все чувства. Затем они произнесли мне нечто вроде проклятия, и такого гадкого, что не могу и передать его тебе, любезный Руфин. Наконец они оставили меня, осыпая насмешками, и мне показалось, как будто повторяли слово «арапник». Возница мой, все видевший и все слышавший, сказал мне, ломая руки: «Ах, любезнейший господин, что случилось, того уже не поправишь, не ходите лучше в этот город; там, как говорится, ни одна собака не возьмет от вас и куска хлеба, а кроме того на каждом шагу можете подвергнуться побо…». Я не дал договорить этому честному человеку, повернул назад, и сижу теперь в единственном трактире ближайшей деревеньки и пишу к тебе, любезнейший Руфин. Я соберу сколько возможно более сведений о варварском народе, живущем в этом городе. Я уже узнал много чудного о их нравах, обычаях, языке и т. д. и сообщу тебе с достодолжною верностию».