Читаем Крошки Цахес полностью

КРОШКИ ЦАХЕС

Роман


СВИДЕТЕЛЬ

Теперь, когда деятельная часть моей жизни, если верить мудрецам, заканчивается и сменяется созерцательной, я, в здравом уме и твердой памяти, которыми она в себе гордилась, смиренно приступаю к описанию ее жизни, меньшая часть которой прошла на моих глазах, а большая известна по ее рассказам, что в данном случае является достоверным источником. Однако, едва начав, то есть решительно высказав то, что я высказала, я чувствую необходимость пуститься в объяснения, поскольку первая же моя длинная, но все–таки сравнительно лаконичная фраза уже прорастает вглубь чуть ли не каждым словом. Пускает корешки. Возможно, виною тут мой характер, а может быть, воображение, способное превратить мою первую и слишком длинную фразу в подобие торфяного горшочка, куда незадолго до Пасхи, расковыряв почву пальцем, опускают пшеничные зерна, чтобы они успели прорасти и укорениться к Празднику. Слово — зернышко со своим вершком и корешком.

А может быть, меня выдает привычка сравнивать себя с нею — привычка абсолютно беззаконная, в чем я отдаю себе отчет. Эта привычка укоренилась настолько, что я сама (и никакие фразы и слова здесь ни при чем) стою проросшим зерном, на лопнувшей шкурке которого запечатлелись ее пальцы. Проросшим, но так и не заколосившимся. А впрочем, кто же дожидается колоса от пасхального зерна! Чтобы заколоситься, надобно быть брошенным в настоящую полевую почву, чреватую жизнеспособными сорняками, чтобы, схватившись с ними под настоящим — живительным и жестоким — солнцем, выиграть, выбросив колос, или проиграть. Это и есть та самая деятельная жизнь, на которую люди тратят самые восхитительные свои годы, чтобы, перевалив за мой нынешний рубеж, с горечью или гордостью оглядываться на прожитое: жалея о несбывшемся или удовлетворяясь сбывшимся. Ни то ни другое мне не доступно.

И все–таки я не хочу, чтобы кого–то ввело в заблуждение мое признание в том, что мне не досталось солнца. Мне досталось другое солнце. Мои вершки стоят под другими, жесткими лучами, и мою жизнь никак, разве что с долей горьковатого юмора, нельзя назвать идиллической. Если и можно заикнуться об идиллии, то ровно в той степени, в которой она сама идиллию допускала. Большей же частью не допускала вовсе — с жесткостью, которую на бумаге трудно соединить с ее деликатностью. В жизни же они соединялись накрепко: стояли в первом — под замковым камнем — ряду кладки. Я не стану доискиваться до причин, по которым моим корням не досталось полевой земли. Пусть уж лучше продолжится мое сравнение с пасхальным ростком: видно, в торфяных горшочках попадаются и зерна–двойчатки, прорастающие двойными ростками — гордости и горечи.

Она никогда не учила меня смирению. Наверное, это единственное, чему она никогда не взялась бы меня научить. Сама–то она ни в малейшей степени смиренной не была. Если бы она знала, чем кончится дело со мною, она, не тратя лишних слов, просто прищипнула бы оба ростка. Случись так, и они никогда не сплелись бы в один, в одно: смирение. Она просто не успела сделать этого, а потому так уж и вышло, что именно она, ее не успевшие пальцы научили меня смирению, тогда как все другие, действовавшие со мной не мытьем, так катаньем, потерпели на этой стезе поражение.

Возможно, упомянув о том, что большая часть ее жизни известна мне по ее рассказам, я ввожу в заблуждение того, кто возьмет на себя труд прочесть эти записки: может показаться, что двадцать с лишним лет она рассказывала о себе — то одно, то другое. Это не так. О событиях своей жизни она упоминала скупо, куда скупее, чем люди привыкли о себе говорить. Однако поскольку мои любящие глаза не отводились от нее долгие годы, между моим правым и левым ухом установился полный штиль. Не то что ни сквозняка — ни ветерка. Кроме того, наши разговоры, конечно же, не стояли на месте. Я взрослела, и она, если прибегнуть к ее излюбленному сравнению с капустой, снимала с кочана лист за листом. Вообще, она — впрочем, полушутливо — говорила, что именно капуста чаще всего оказывается самым подходящим сравнением, когда речь идет о серьезных и важных вещах, капуста, при всей ее легкомысленной хрусткости и кругловатости. От себя, в продолжение ее сравнения, я хочу лишь уточнить, что деятельная часть жизни движется от верхних, довольно неаккуратных — каждый помнит их рваные, захватанные чужими руками края — листов к кочерыжке. Созерцательная — наоборот. То есть моя задача, я не могу объяснить ее по–другому, заключается в складывании разъятого кочана, естественно, в обратной последовательности: от кочерыжки к последним листам. Нет сомнения в том, что этот кочан, сложенный заново, в точности себя не повторит. Во–первых, я не стану дотрагиваться до верхних, захватанных чужими руками листьев; а во–вторых, и некоторые нетронутые листы я оставлю в стороне из деликатности — качество, в ее, а значит, и в моей табели о рангах стоящее высоко.

Перейти на страницу:

Похожие книги