Читаем Крошки Цахес полностью

Мне кажется, я могу представить их разговор, когда она, раз и навсегда отойдя от земных дел (я уверена, что и там она не стала бездеятельной), при личной встрече обсуждала с Ним результаты совместно проделанной работы. Я уверена, что эта аудиенция была интересна им обоим, поскольку при ее земной жизни они никогда не разговаривали друг с другом напрямую. И все–таки они общались непрестанно, но средства их общения были (пока мне трудно сказать об этом прямо) особенными — запечатленными. В этом ее отличие от Иова или Авраама, умевших говорить с Ним при жизни. Этой способности она была лишена. Однако именно ее я вижу стоящей и говорящей перед престолом Бога–Отца с той же истинной естественностью, с которой говорили со своим Богом и Иов, и Авраам, потому что по духу, не по рождению, она была жестоковыйным иудеем. Она знала о своей избранности и пользовалась ее правами и обязанностями. Много раз начиная заново, как Моисей, она видела отпадение пасомого ею народа, но, в отличие от него, неизменно (и чем дальше, тем легче, и не потому, что становилась смиреннее, просто предвидя это отпадение заранее) смирялась с этим в том смысле, что находила другой народ — это должно быть вменено ей в вину при аудиенции, — но до конца не смирилась никогда, потому что всегда этот народ находила, как будто, если взять исторически более близкий пример, была миссионером, перебиравшимся с одного Берега Слоновой Кости на другой Берег, и делала это до последнего, хотя именно последние годы могла бы — и я знаю, что она сделала это хотя бы во славу своей прижизненной честности, — поставить в вину своему Визави. Я думаю, что Он дал ей ответ, и мне не надо было бы трудиться над этими записками , если б знать его. Тут она улыбается, потому что нам обеим известно, что, даже представься мне такая возможность, я не посмела бы спросить ее об этом, спросить, какой ответ был ей дан. Куда как ясно я понимаю, что подобная смелость мне не по чину: многие годы я была ее служанкой, носила ее нехитрые пожитки.

Все, на что я осмеливаюсь (и даже на это мне требуется отвага), — запечатлеть на бумаге мой собственный долгий и трудный вопрос в надежде когда–нибудь, если мне будет предоставлена личная аудиенция, получить на него ответ. Правда, в моем случае моим Визави будет не Отец, а Сын, а значит, не вдаваясь в споры о нераздельности, и ответ, если он и будет, будет дан из других уст. На это у меня достанет отваги, потому что, мы обе знали это, я была ее самой истовой служанкой, и она знала о моей безграничной преданности.

Поэтому я вижу и буду видеть: белый балкон, кривая балконная дверь, косой шкафчик, над которым она смеялась: подносила руку ко лбу английским жестом “crazy”. Глаза мои не застит, мои плохие глаза. Досуха, до красноты, до черных мух, до белого тополиного пуха, до желтых снежинок над пустырями. I am a witness. Свидетели не плачут. Они стоят на белых балконах, на самых крайних этажах.

НОВЫЙ СВЕТ


Ее мать была дворником и так и не научилась хорошо говорить по–русски. И то и другое, учитывая ее национальность, было в петербургской традиции. Поэтому русский язык, на котором говорили все вокруг, и в квартире, и во дворе, был для дочери не то чтобы не родным — иным. Над ее колыбелью звучал родной язык ее матери. Русский был родным не отродясь, он стал родным. С дочерью мать разговаривала на своем родном, но дочь, войдя в сознательный возраст, то есть лет с шести, отвечала ей только по–русски. Ей казалось, из упрямства. Если и так, это было особое упрямство, не имеющее ничего общего с обычным — дочерним. Язык диктовало окружение. Явление, знакомое эмигрантам и их детям, знающим это упрямство.

Перейти на страницу:

Похожие книги